Ах, конечно, вы знаете эту историю: как он привез тело в незнакомый город и во время панихиды произнес речь над гробом своего Вождя, как вместе с распространением печальной вести во всей округе был объявлен день траура. О, и как богатые и бедные, черные и белые, слабые и властные, молодые и старые — все пришли, чтобы отдать дань уважения, хотя многие осознали бесценные заслуги Вождя и тяжесть потери только теперь, когда его не стало. И как, завершив свою миссию, доктор Бледсоу вернулся после своего скорбного бдения со своим другом в скромном багажном вагоне; и как на станциях приходили люди, чтобы выразить свое соболезнование… Медленный поезд. Траурный поезд. И по всей линии, на горах и в долинах, куда бы рельсы ни прокладывали свой трагический курс, люди были едины в своем общем горе и, как холодные стальные рельсы, были гвоздями прибиты к своей скорби. О, какой печальный отъезд!
И другое прибытие, не менее печальное. Узрите вместе со мной, мои юные друзья, услышьте вместе со мной: плач и стенания тех, кто разделял с ним его невзгоды. Их дорогой Вождь вернулся к ним, холодный как камень, в железной неподвижности смерти. Тот, кто так быстро ушел от них, в расцвете зрелости, тот, кто разжег их пламя и осветил путь, вернулся к ним холодным, уже бронзовой статуей. О,
О, и скорбный звук рыдающих горнов! Я и сейчас слышу их, расположенных по четырем углам кампуса, играющих отбой для поверженного генерала; возвещая вновь и вновь печальные новости, являя друг другу печальное откровение, снова и снова сквозь безмолвное оцепенение воздуха, как будто не могли в это поверить, не могли ни осмыслить, ни принять; горны, стенающие, как семья нежных женщин, оплакивающих каждая своего любимого. И люди приходили, чтобы спеть старые песни и выразить свою неизреченную скорбь. Чернота, чернота, одна чернота! Черные люди в еще более черном трауре, траурные повязки, висящие на их обнаженных сердцах; без стеснения они распевали свои негритянские песни, мучительно передвигались, заполняли извилистые дорожки, рыдали и причитали под склонившимися деревьями, и тихие невнятные голоса их подобны стенаниям ветров в пустыне. И, наконец, они собрались на склоне холма, и, как далеко могли видеть заполненные слезами глаза, они стояли с опущенными головами и пели.
Затем тишина. Одинокая яма, выложенная горькими цветами. Дюжина рук в белых перчатках натягивает шелковые веревки в ожидании команды. Эта жуткая тишина. Сказаны последние слова. Единственная брошенная на прощание дикая роза медленно опадает, а лепестки, подобно снежинкам, слетают на плавно опускаемый гроб. Еще ниже, в землю; назад к изначальному праху; назад к холодной черной глине… матери… нашей общей.
Когда Барби остановился, тишина была такой полной, что я услышал на другой стороне кампуса подобный тревожному сердцебиению рокот генераторов, сотрясающих ночь. Где-то в публике протяжно запричитал старческий женский голос, знаменуя начало еще не сложенной песни, которая так и умолкла мертворожденной вместе с рыданьем.
Барби стоял, откинув назад голову, вытянув руки по швам и сжав кулаки, будто отчаянно стремился вернуть себе самообладание. Доктор Бледсоу закрыл лицо руками. Рядом со мной кто-то шумно высморкался. Барби сделал нетвердый шаг вперед.
— О, да. О, да, — заговорил он. — О, да. Это тоже эпизод славной истории. Но считайте его не смертью, а рождением. В почву было брошено лучшее зерно. Зерно, которое в свой срок приносит плоды столь же неустанно, сколь могло бы плодоносить после воскрешения великого создателя. И в некотором смысле он был воскрешен если не к плотской, то к духовной жизни. А в некотором смысле и к плотской. Разве не служит вам нынешний вождь его живым воплощением, его физическим присутствием? Кто сомневается, пусть оглядится вокруг. Юные друзья мои, дорогие юные друзья! Как мне описать этого человека, что ныне ведет вас за собой? Как передать словами, насколько твердо держит он данную Основателю клятву, насколько добросовестно его служение?