— Вчера только я вернулся из нашего села. Знаешь, что там делается? Колхоз хотят организовать. Да, да, колхоз! — на всю комнату воскликнул Бабий таким тоном, как будто приглашал собеседника разделить его радость. — Это в нашем-то селе, где из века в век из бедности не выходили, где за клочок земли были готовы друг друга убить. Разве это не здорово!.. И планы у них какие! Я с молодым Василишиным встретился — сыном того Василишина, которого в тридцатом году жандарм шашкой зарубил. Впрочем, ты тогда где-то за границей путешествовал и не знаешь. Так этот Василишин мне говорит: «Электричество во все хаты проведём. Молочную ферму организуем. Пруд выроем». Вот, брат, какая жизнь пришла, а ты говоришь — горе. Это говорят те, кто хотел бы вернуться к временам Франца-Иосифа или маршала Пилсудского, чтобы были холопы и были паны, пекущиеся об интересах народа. Помним мы, как они пеклись! Спроси у крестьян, они тебе скажут своё мнение на этот счёт.
— Может быть. Я не знаю, — уклончиво ответил Дасько. — Я ведь никогда особенно не интересовался политикой.
— Разве? А мне помнится, что в прежние времена ты активно участвовал в политических кружках.
Дасько почувствовал, что совершил промах.
— Когда это было! — с натянуто добродушной улыбкой воскликнул он. — Молодость, молодость! Кто не мечтает в молодости переделать по-своему мир!
— Со мной происходит обратное, — тихо засмеявшись, сказал Бабий. — В молодости мне казалось, что политика — не дело художника, что я, человек искусства, должен быть далёк от будничных интересов «толпы», — это слово Ярослав иронически подчеркнул, — и лишь теперь я понял, как ошибался, теперь нашёл своё место в жизни. Но я особенно не виню себя за прошлое: ведь меня таким воспитывали — профессора в художественной академии, маститые мэтры в своих книгах, политики в своих речах. Не легко было найти правду.
— Что же тебе помогло найти её?
— Народ, товарищи, с которыми я встретился на войне. Когда я говорил с художниками, солдатами, рабочими, когда я видел города, где все — от ребят до стариков — работали для фронта, когда я почувствовал, что моё искусство может быть нужным и полезным народу, я понял, что так жить, как я жил до сих пор, нельзя. Я стал артиллерийским офицером и, знаешь, с этого дня начался мой путь как художника... Ну, а ты? Где ты был все эти годы? Последний раз мы виделись с тобой, кажется, в тридцать пятом году. Ты приехал тогда из-за границы, из Чехословакии?
— Да. Потом я отправился на Волынь учительствовать.
— Где?
— В... — Дасько секунду колебался прежде чем ответить, потом назвал первый пришедший на ум город. Курепа был слишком утомлён, разбит неудачами, чтобы следить за собой так же строго, как всегда. — В Горохове.
— В Горохове? Позволь, позволь. Ведь я был там в тридцать седьмом году! Я не мог найти работу здесь, а в Гороховской школе мне предложили место учителя рисования. Правда, когда я приехал, оно было уже занято, но тебя я не видел.
— Я... наверно, отлучался куда-нибудь, — смешавшись, ответил Дасько. — Конечно, отлучался. Ты в каком месяце был там?
— В декабре.
— Видишь, я как раз уезжал в эта время.
«Странно, — подумал Бабий. — Я познакомился со всеми педагогами в Гороховской школе. Тут что-то не то». С этого момента в душу художника начало закрадываться подозрение — еще очень неопределённое, неясное, но всё же подозрение.
— Там, в Горохове тебя застала война? — спросил Ярослав.
— Да. — Дасько думал о том, как переменить тему разговора, оказавшуюся слишком скользкой. — Ты сейчас работаешь над какой-нибудь новой картиной? — Дасько задал этот вопрос умышленно: ведь самая неистощимая и... приятная тема беседы для художника — это о его произведениях.
Бабий почувствовал намерение Дасько отвести разговор в сторону.
— Начал... Только вот времени не хватает. Двадцать четыре часа в сутках, а мало, — искренне пожаловался Бабий, как будто в силах его гостя было продлить сутки. — Так ты не досказал, что с тобой было во время войны.
— Остался там, где жил, — с неохотой проговорил Дасько. — Куда мне было ехать — одинокому. С фашистами, конечно, не сотрудничал. Преподавал в школе — и всё.
— Преподавал по программам, составленным в Берлине? — в упор спросил Бабий.
— Ну, Ярослав, зачем ты так говоришь, — поморщился Дасько. — Это хорошо где-нибудь на митинге. Я преподавал математику — абсолютно аполитичную науку.
Нервное напряжение последних дней, злость, сознание своего одиночества среди тысяч и тысяч враждебных ему людей заставляли Дасько всё больше и больше терять самообладание. Он всегда считал Бабия человеком далёким от «житейской суеты», замкнувшимся в искусство, и, что самое главное, — мягким, уступчивым, неспособным на решительные действия. Поэтому-то Дасько и направился сюда, к Бабию, в надежде на спокойное убежище.
— Ещё немного и ты начнёшь видеть в своём друге преступника, — Дасько постарался вложить в эти слова как можно больше беспечности и сарказма.
— Нет, зачем же, — неопределённым тоном ответил Бабий. — Просто мне интересно знать, как сложилась твоя судьба.