После этого он снял фиолетовую ризу, цвет траура и печали, и надел белую ризу, в знак радости, возвещая этим, что первородный грех будет искуплен. И назвал Раймондо по имени, обратившись к нему с тремя торжественными вопросами. И крестный отец отвечал:
– Credo, credo, credo[17].
Все слова с изумительной звучностью раздавались в часовне. В одно из высоких овальных окон вливался поток солнечных лучей, озаряя мраморную плиту пола, под которой были глубокие склепы, где мирно покоились мои предки. Моя мать и мой брат стояли рядом, позади Джованни; Мария и Наталья с любопытством приподымались на цыпочки, чтобы получше видеть малютку, время от времени улыбаясь и что-то шепча друг дружке. Иногда Джованни слегка поворачивался к этим болтушкам с ласковым видом, в котором видна была невыразимая старческая нежность к этим детям, нежность великого сердца покинутого всеми дедушки.
– Raymunde, vis baptizari[18]? – спросил священник.
– Volo[19], – ответил крестный, повторяя подсказанное слово.
Причетник придвинул серебряную купель, в которой блестела вода для крещения. Мать сняла с ребенка чепчик, а крестный отец взял Раймондо на руки, чтобы погрузить в купель. Круглая голова, на которой я мог разглядеть беловатые прыщики молочной лихорадки, свесилась на край купели. И священник, черпая воду маленьким сосудом, трижды возлил ее на эту голову, всякий раз осеняя ее крестным знамением.
– Ego te baptizo in nomine Patris, et Filii, et Spiritus sancti[20].
Раймондо громко закричал; еще громче кричал он, когда ему вытирали голову.
А когда Джованни поднял его, я увидел это лицо, покрасневшее от прилива крови и напряжения, сморщившееся от движений рта, покрытое белыми пузырьками даже на лбу. И эти крики, как всегда, вызвали у меня обычное ощущение раздирающей муки, знакомое гневное раздражение. Ничто в нем не раздражало меня так, как этот голос, это упорное мяуканье, которое жестоко поразило меня в первый раз в зловещее октябрьское утро. Для моих нервов это было невыносимое раздражение.
Священник обмакнул палец в священную мирру и помазал лоб новокрещеному, произнося ритуальную фразу, заглушаемую криками ребенка. Потом облачил его в белую одежду, символ Невинности.
– Accipe vestem candidam…[21]
После этого дал крестному отцу благодатную свечу.
– Accipe lampadem ardentem…[22]
Невинный успокоился. Глаза его уставились на огонек, трепетавший на кончике длинной раскрашенной свечи. Джованни ди Скордио держал нового христианина на правой руке, а в левой – символ божественного огня; он стоял в простой, величественной позе, не спуская глаз с произносящего слова обряда священнослужителя. Он был на целую голову выше всех присутствующих. Ничего вокруг не было белее его седин, даже одеяние Невинного.
– Vade in pace, et Dominus sit tecum.
– Amen[23].
Моя мать взяла Невинного из рук старика, прижала его к груди и поцеловала. Брат тоже поцеловал его. И все присутствующие поочередно начали целовать его.
Пьетро, еще стоявший возле меня на коленях, плакал. Расстроенный, вне себя, я вскочил, вышел из часовни, пробежал по коридорам, направился прямо в комнату Джулианы.
Кристина испугалась, увидя меня, и тихо спросила:
– Что случилось, синьор?
– Ничего, ничего. Проснулась?
– Нет, синьор. Кажется, спит.
Я раздвинул полог и тихо вошел в альков. Сначала я мог разглядеть в темноте лишь белую наволочку на подушке. Подошел к постели, наклонился к изголовью. Глаза у Джулианы были раскрыты, и она пристально смотрела на меня. Быть может, она по моему виду догадалась о всех моих мучительных переживаниях. И снова закрыла глаза, как бы для того, чтобы не раскрывать их больше.
XXXIX
С этого дня начался последний головокружительный период того несомненного безумия, которое должно было привести меня к преступлению. С этого дня начались поиски самого легкого и верного способа, чтобы умертвить Невинного.
Это было холодное, напряженное и непрерывное обдумывание, поглотившее все мои душевные способности. Навязчивая идея владела мной целиком, с невероятной силой и упорством. И в то время, как все мое существо было в крайнем напряжении, навязчивая идея направляла меня к цели, как по стальному рельсу, блестящему, холодному, не отклоняющемуся в стороны. Моя проницательность, казалось, утроилась. Ничто не ускользало от моего внимания, ни вне, ни внутри меня. Моя осмотрительность ни на минуту не покидала меня. Я ничего не говорил, ничего не делал, что могло бы возбудить подозрение, вызвать недоумение. Я притворялся не только перед матерью, братом и всеми прочими, которые ни о чем не догадывались, но и перед Джулианой.