любовь, успех, доход — вот все их помышленья,
для них обман в любви — уже и крах творенья,
и никакой другой они не знают веры;
бог — реквизит для них, мотив стихотворенья,
политика—старье, былых владык химеры
или газетный лист, что черни врет без меры;
им всякий долг — предмет насмешек и презренья.
В тринадцатом году вот так оно и было:
сентиментальный вздор и оперные жесты,
но и печальный вздох о том, что сердцу мило:
о, блеск былых балов, о, томные невесты,
о, кружева и банты, корсаж и кринолин —
прощальный свет барокко в преддверье злых годин!
Даже давно отжившее и поблекшее
в миг прощанья окутывается дымкой печали —
о былое!
О Европа, о даль тысячелетий,
жесткая стройность Рима и Англии мудрая вольность,
вы полюса бытия и оба днесь под угрозой,
и еще раз встает все минувшее,
обжитой порядок земных символов,
в коих широко и привольно — о могущество церкви!
отражается бесконечное,
отражение космоса в покое трезвучья,
в его плавных согласьях и разрешеньях.
Твои достоинство и слава, Европа,—
укрощенье порыва, предчувствие цельности
в неуклонном следовании линиям музыки,
той музыки, что взирает на небо, —
о, христианская праведность Баха! —
как здешнее око, запечатлевающее нездешность,—
и восстанавливаются связи горе и долу,
и вершится священное действо закона и свободы,
в размеренных переходах от символа к символу
простираясь до сокровеннейших солнц,—
космос Европы.
И вдруг обнаруживается, что все вперемешку,
что бессвязны образы, их мельтешенье недвижно,
всякий образ уже едва даже символ,
вперемешку и конечность и бесконечность —
жутковатый соблазн диссонанса.
Невыносимо смешным становится трезвучье —
традиция, уже непригодная для жизни:
проваливаются друг в друга Элизий и Тартар,
неразличимы.
Прощай, Европа; прекрасная традиция
пришла к концу.
Слава, слава! Бим-бом!
Идем мы дружно в бой.
Что нас ведет — почем нам знать?
А вдруг приятно всем лежать
Вповалку под землей?
Пускай горючею слезой
Подружка изойдет,
Солдата это не проймет,
Когда солдат герой.
Его в сраженье слава ждет,
Когда врага буран сметет
Атаки огневой.
Аллилуйя, бим-бом!
Дружно в бой мы идем.
I. НА ПАРУСАХ ПОД ЛЕГКИМ БРИЗОМ
Полосатый бело-коричневый парусиновый тент и теперь, ночью, натянут над легкими плетеными столами и стульями. Между рядами домов, в молодой листве аллей, бродит слабый ночной ветерок; может даже показаться, что он дует с моря. Но это, видимо, из-за влажной мостовой; поливальная машина только что проехала по пустынной улице. За несколько кварталов отсюда — бульвар; с той стороны доносятся гудки автомобилей.
Молодой человек был уже, наверное, слегка пьян. Без шляпы, без жилета шел он по улице; руки засунул за пояс, чтобы пиджак распахивался и ветер мог проникнуть как можно дальше. Это было что-то вроде прохладной ванны. Когда тебе только-только исполнилось двадцать, жизнь почти всегда ощущается всем телом.
На террасе лежат коричневые пальмовые маты, и чувствуется их чуть прелый запах. Молодой человек, слегка покачиваясь, пробирался между стульями, то и дело задевая какого-нибудь посетителя, виновато улыбался и наконец подошел к открытой стеклянной двери.
В баре казалось еще прохладнее. Молодой человек сел на обитую кожей скамью, которая шла вдоль стен под зеркалами; он сел намеренно против двери, чтобы ловить малейшие дуновения ветра, что называется, из первых рук. Именно в этот момент граммофон на стойке бара замолчал, несколько мгновений еще раздавалось шипение диска, а потом бар наполнился приглушенными звуками тишины в этом было что-то неприятно-зловещее, и молодой человек посмотрел на бело-голубой шахматный рисунок мраморного пола, который напоминал доску для игры в «мельницу», правда, посредине голубые квадраты образовывали косой крест, андреевский крест, а для игры в «мельницу» он вовсе не нужен — явно ни к чему. Но, пожалуй, не стоит отвлекаться на такие мелочи. Столы были из белого мрамора с легкими прожилками. Перед ним стояла кружка темного пива; пузырьки пены поднимались со дна и лопались.
За соседним столиком на этой же кожаной скамье кто-то сидел. Шел разговор, но молодому человеку лень было даже повернуть голову. Разговаривали двое: слышался мужской, почти мальчишеский голос и голос женщины, грудной, материнский. Судя по всему, какая-нибудь толстая темноволосая девица, подумал молодой человек и гем более не стал поворачивать головы. Если у тебя только что умерла мать, ты не будешь искать материнской ласки на стороне. Он заставил себя думать об амстердамском кладбище, где похоронен его отец; ему никогда не хотелось думать об этом, и все же теперь это было необходимо: ведь там схоронил он и мать.
Рядом мужской голос сказал:
— Сколько тебе нужно денег?
В ответ раздался грудной, глуховатый, темный, смех. Интересно, у этой женщины действительно темные волосы? Он почему-то подумал: темная зрелость.