Читаем Невоенный дневник. 1914-1916 полностью

Недавний властитель дум, Толстой как будто вдруг потерял всю свою власть, как будто стал вдруг весь некстати, не нужен, не современен, не своевременен; нам нечего делать с ним, как, впрочем, и со всеми мудрецами, учителями, пророками. Кажется, никогда еще не обнажалось так, как сейчас, бессилие человеческого духа перед бездушною силою материи: что бы люди духа ни говорили, ни думали, ни чувствовали, ни делали, от этого ничто не изменится. О всей духовной жизни человечества можно сказать в наши дни: баба скачет задом и передом, а дело идет своим чередом.

И, может быть, недаром послан был Толстой накануне того, что в наши дни совершается. «У меня были времена, когда чувствовал, что становлюсь проводником воли Божией», — говорит он в своем «Завещании». Проводник воли Божьей, предвестник, предтеча — глас вопиющего в пустыне: «Обратитесь, покайтесь. Уже секира лежит при корне дерева». Не обратились, не покаялись — и совершилось то, что должно было совершиться. Секира ударила, и огонь, в котором сожжется дерево, уже пылает.

Да, нечего греха таить, мы о Толстом забыли. Хотим вспомнить и не можем. Был — и нет его, а если даже есть, то нам почти не мешает: не бревно, не сучок, а соринка в глазу. И мы ее вынули — решили: великий художник, великий мудрец, великий праведник, но…

Этих «но» так много и так они известны, что повторять не стоит.

Мы забыли о нем; но вот он сам напомнил о себе, да еще как! Немногие поверят сейчас, что «Дневник» (1895–1899) — одно из сильнейших произведений его, если не самое сильное.

Книга «несовременная». Но время наше пройдет, пройдут века, а это останется. И с чем это сравнить в веках прошедших? С Паскалем,[9] Эпиктетом,[10] Сократом,[11] Марком Аврелием?[12] Нет, все не то. Кто поймет эту книгу, тому будет понятна и несравнимость, несоизмеримость ее, небывалость, единственность.

У нас вообще нет меры для Толстого. Мы еще не знаем, что он такое. Стоя у подошвы горы, нельзя видеть ее вершину; по истокам реки нельзя судить об ее разливе. Толстой растет на наших глазах, и во что он вырастет, мы еще не ведаем.

Трудно понять «Дневник», потому что он слишком прост. Нам кажется, что мудрое темно и сложно, а оно просто и ясно. «Все то, что глубоко, то ясно. Как вода, которая бывает мутна на поверхности, а чем глубже, тем прозрачнее», — говорит Толстой. Прозрачное — невидимое. В «Дневнике» эта невидимость.

Скучная книга, скажет читатель со спокойной совестью.

Но у кого «горят змеи сердечной угрызенья», тот пусть лучше не заглядывает в эту книгу: там соль на раны.

Да это вовсе и не книга, не разговор с читателем, а разговор с самим собой и с Богом — чуть слышный шепот. Но он сильнее громов: умолкнут громы, а то, о чем этот шепот, не умолкнет во веки веков.

Это или совсем не действует, или так, как ни одна из книг. Этого нельзя читать безнаказанно: прочел — позабыл. Может быть, и забудется, но в самую страшную минуту жизни, в минуту смерти, вспомнится.

Не книга, а смертный приговор читателю. Тот «свиток», —

Воспоминание безмолвно предо мнойСвой длинный развивает свиток, —

который будет читать каждый из нас «в день гнева, в день оный, когда и праведник едва спасется».

II

Вообще Толстой нас против шерсти гладит, а здесь, в «Дневнике», особенно.

Книга о смерти. А мы смерти знать не хотим. Не знают смерти боги и звери. Но ведь мы не боги…

— Когда ты перестанешь мне твердить об этой гадости! — прерывал Соболевский Пушкина, когда тот говорил ему о смерти.

— Прощайте. Увидимся, если не сшалим, — говорила одна старушка XVIII века.

Смерть — «гадость», смерть — «шалость», смерть — «случай». Казалось бы, наоборот: все случайно, кроме смерти.

Тут между Толстым и нами противоречие безысходное: или мы в здравом уме, а он сумасшедший, или мы сумасшедшие, а он в здравом уме.

«Е. б. ж.» — «если буду жив» — так заканчивает он запись прошедшего дня, выставляя вперед число следующего, и это лучше всего выражает то состояние душевно-телесное (да, не только душевное, но и телесное — в этом главное), в котором писался «Дневник». «Если буду жив» означает условность, сомнительность, призрачность жизни и безусловность, несомненность, действительность не смерти, а того, что нам, живым, кажется смертью.

Наполеон думал, что люди умирают только тогда, когда сами этого хотят, конечно, бессознательно. У Толстого эта бессознательная воля к смерти становится сознательной.

Нам кажется, что смерть есть то, что с нами делается; Толстой знает, что смерть есть то, что мы сами с собою делаем. «Умирать постоянно готовишься, и это — дело… Учишься получше умирать». Смерть — наука, смерть — искусство. Человек — художник, творец не только своей жизни, но и своей смерти.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже