Узнать, кто звонил, можно. Взять распечатку звонков и выяснить, оттолкнуться от этого знания, а там уже распутать остальное. Павел даже засопел при мысли, что он сделает с теми, кто стал причиной стольких несчастий, и ладно бы только его. Злорадно прищурившись, он покосился на нож, оставленный Леной на столе. Ему не придётся колоть препараты объектам, потому что они после допроса будут уже не нужны.
– Ничего, вспомнишь. – Лена кивнула Павлу, показывая на его запястья. – Видишь? Тебя связывали. Может, верёвкой или скотчем.
– Полоса двойная, это наручники.
Павел вчера хорошо рассмотрел повреждения, которые оставили на нём похитители. Принимая душ, он изучил следы от инъекций, потом долго рассматривал борозды на лице, мысленно прикидывая, потребуется ли шлифовка – нельзя иметь такие особые приметы. Болела раненая нога, но мазь, которую он снова наложил на рану, ускорила процесс заживления, и утром он просто перевязал ступню бинтом. А вот следы на запястьях говорили о том, что наручники на него надевали не раз и не два, и очень туго. Но он не постоянно был в наручниках, значит, на какое-то время он терял сознание, и похитители знали, что он не опасен.
Осознание того, что он пребывал где-то и не контролировал себя, пугало его и злило, но он понимал, что сейчас это лишние эмоции, и сжимал себя в кулак. Эмоции – потом, сейчас важно вспомнить. Ведь что-то же он должен помнить, воспоминания живут где-то на дне его подсознания, и их надо вытащить во что бы то ни стало.
– Можно мне поесть? – Павел вдруг почувствовал адский голод. – Я могу подождать остальных, но, если честно, очень проголодался.
– Молочная каша ребёнку, оладьи – Тимке, остальное бери, ешь. – Лена поморщилась, услышав звонок сотового. Она знала, кто звонит. – Вот чёрт… да, мама.
Когда-то её мать была обычной тёткой – в меру раздражительной, в меру ухоженной, обычной, в общем. Бабушка Люся, Салтычиха, иногда попрекала её – распустёха, ни к мужу ласково, ни к дочке по-матерински, ни себя обиходить. Бабушка держала всех в ежовых рукавицах, диктуя чёткие правила, которым следовали все в их доме. И только мать иной раз пыталась нарушить их, но не от бунтарства, а просто от безалаберности, за что бабушка бранила её и педантично припоминала все прежние грехи.
Иногда Лена думала, что, будь бабушка жива, отец, пожалуй, тоже до сих пор был бы жив – бабушка никогда бы не позволила Варваре жить в их квартире. Она всех видела насквозь, Салтычиха, она даже знала, какую кличку ей придумала Ровена, – и отплатила ей тем же, называя не иначе как «долговязая прощелыга из пятого дома». Но это не мешало ей учить их с Ровеной готовить и одинаково бить их обеих по пальцам, когда они неправильно набирали петли на вязании, и о многом, что они делали сообща, знала Люся Салтычиха – только она и знала, измышляя им наказания одно противнее другого. Например, отмыть дочиста грязную лестницу в парадном, с первого по седьмой этаж, и лифт тоже пришлось им после того, как они залили клеем замочную скважину соседа снизу, грузного лысоватого мужика, утопившего котят дворовой кошки Маруськи. Бабушка в два счёта уличила их в преступлении, и они с Ровеной целый день драили стены и лестницу под одобрительные возгласы жильцов.
Их с бабушкой состязание в злодействах шло примерно с равным счётом, а потом, когда им с Ровеной было по шестнадцать лет, Люся Салтычиха взяла и умерла. Счёт оказался в её пользу, потому что она совершенно не должна была умирать, она никогда ничем не болела. А вот умерла, оставив недовязанные варежки, её похоронили на Капустинском кладбище, и в доме вдруг стало холодно и пусто.
А потом работу отца оценили за границей, и пришли деньги. Мать из обычной задёрганной тётки превратилась в визгливую барыню, которую раздражало всё на свете. Она, оказывается, тоже умела измышлять разные гадости, узнавая о других неприятные тайны, но у неё это получалось больно и очень обидно, и хотелось не соревноваться с ней, а просто взять и отравить, чтобы больше не видеть её лисий прищур.
Но, выведывая чужие тайны, она проморгала беду в своём доме.