Я вышла на Таймс-сквер и оказалась среди моряков в белых зимних бушлатах, с красными, обожженными солнцем Атлантики лицами. Они бродили по городу пошатываясь – то ли оттого, что пили сутки напролет, то ли оттого, что несколько месяцев провели в море. Матросы делали стойку на каждую девушку, и я поймала несколько долгих косых взглядов. Я плотнее запахнула свою котиковую шубку и выставила напоказ обручальное кольцо, но это не помогло, – видимо, им расписали нравы замужних дам. Полагаю, это было правдой. Я направилась на запад и осознала свою ошибку после Восьмой улицы; что там было в 1941 году, я не знала, но в мое время здесь находилась Адская Кухня, район, протянувшийся вдоль железной дороги, полный бомжей, наркоманов и шлюх. Пахло хлебом, сахаром и имбирем: где-то неподалеку располагалась кондитерская фабрика. Я понимала, что привлекаю всеобщее внимание: шубка, украшения, прическа, платье, туфли – все выдавало жену врача. В моей прежней жизни я бы независимо задрала голову. В 1919-м меня бы уволокли с улицы. А сейчас я не знала, что со мной будет, но тем не менее поспешила туда, где начинались тридцатые номера и над железнодорожными путями был перекинут небольшой железный мост. Я поднялась по ступенькам на самый верх.
Я стояла и ждала. До шести пятнадцати оставалась минута-другая, и я посмотрела вдоль моста. Как же я сразу не поняла? Все было яснее ясного!
Сначала на фоне огней появился силуэт человека в шляпе и шарфе. Он был в числе людей, переходивших пути или прогуливавшихся по мосту, но я сразу поняла, кто это такой, – уверенный в себе, с высоко поднятой головой, обхвативший себя руками из-за холода. Другой мир, другой Лео. Отец моего ребенка, восставший из мертвых.
Да, там стоял Лео – в габардиновом пиджаке, обмотанный ярко-красным шарфом, выбритый до синевы, со всегдашней широкой улыбкой – как будто само его существование не было великим чудом. Звонко стуча каблуками, я прошла к середине моста, увешанного железнодорожными фонарями, которые светились во влажном воздухе. У изогнутых перил собрались военные, несколько праздношатающихся моряков и Лео. Я остановилась чуть поодаль, наблюдая за тем, как он оглядывается. Он поднял руку, чтобы пригладить волосы, но я знала, что их ничем не укротить. Я своими глазами видела его свежую могилу, плиту с высеченными на ней датами: двадцать пять лет жизни. И однако, он стоял здесь.
Собравшиеся неподалеку солдаты шумели так, что он двинулся с места, зашагав в мою сторону. Мой пульс тут же участился. Вскоре Лео вышел из тени на свет: вот оно, лицо, виденное мной в последний раз в квартирке без горячей воды, где свет с улицы превращал развешанную одежду в китайские фонарики. Широкое и красивое. Подбородок, уже посиневший от свежей щетины, большие карие глаза, длинные ресницы, отливающие золотом в сиянии фонарей. Я отметила, что в этом мире он хромал и поэтому не пританцовывал, ведь нога не подводила его.
Он сунул руки в карманы, огляделся и усмехнулся, а потом посмотрел прямо на меня.
Кивнув мне, он пошел дальше.
Просто посмотрел: оценивающе, с легкой улыбкой, как любой молодой человек каждый день смотрит на десятки женщин. Только взглянул, и больше ничего. Я смотрела, как он проходит мимо. Значит, в этом мире мы были чужими людьми.
Он снова подошел к перилам и стал смотреть в сторону юга, меж тем как солдаты жарко спорили на другом конце моста. Он чего-то ждал, но не ждал меня. Этот юноша, конечно, вырос здесь, а не на севере: несчастный паренек из Адской Кухни. Грета 1918 года, должно быть, выведала его привычки и знала, что он, как и другие, приходит сюда каждый вечер в шесть пятнадцать – наблюдать за тем, что не имело никакого отношения к миссис Натан Михельсон.
Я поняла, что ей сильно не хватает его.
Я прочла в ее дневнике, чем закончилось их пребывание в хижине.
Грета и Лео пошли на прогулку в лес, так хорошо ему знакомый. Он показал ей остатки укрытия времен его юности – плохо заметные доски, прибитые к стволу старого оголенного дуба, – и долго стоял перед ними в задумчивости. Было солнечно и холодно, и Грета, несмотря на шубу, мерзла, но терпела. В конце концов, это был их последний день. Она не спешила назад, зная, что им больше не придется гулять здесь вместе. Ей казалось, что Лео погрузился в воспоминания детства, но, как выяснилось, он собирался с духом, чтобы задать ей вопрос:
– Надо ли мне бороться за тебя?
Раздумье длилось не дольше секунды. Дрожа в своих мехах – холод пробирал до костей, – она ответила:
– Нет. Не надо.
Кто на свете стал бы возражать? Кому не хочется, чтобы за него боролись? Разве это не самая суть человеческого существования – быть достойным того, чтобы за тебя боролись, чтобы за тебя отдали все? Лео, конечно, говорил именно об этом. Но она отказалась. Нет, не надо. Она сама ужаснулась тому, с какой прямотой произнесла эти слова. Но их следовало произнести, чтобы уберечь его от большего горя: так она и сделала. Теперь ей придется терпеть боль за них обоих – вероятно, до самого конца, а он будет устраивать свою жизнь без нее.