Она умирала ночью, я проснулся от самоварного шума, от тихого материнского голоса, от какой-то суровой ночной торжественности, царившей в нашей избе, едва освещенной семилинейной керосиновой лам пой. Бабушка лежала на лавке недвижимая. Сестра Шура утверждает, что она помнит, как вместе с матерью обмывала бабушку (для чего и был вскипячён самовар). От чего же Фомишна умерла, такая крепкая и такая выносливая, никогда ничем не болевшая? Шла война, в деревнях уже кое-где голо дали, но до настоящего, подлинно жестокого голода было ещё далеко, он пришёл лишь в 1946 году. Тем не менее в моём сознании укрепилась почему-то та мысль, что Фомишна умерла от голода или от какой-то болезни, связанной с голодом.
Оказывается, я ошибался. Тетя Люба, живущая в Иванове, передавая мне единственное сохранившееся письмо отца, рассказала кое-что и про себя, и про отца, и про Фомишну:
— Да ведь поперёк нее колесо проехало! — удивилась тетя Люба тому, что я ничего про это не знал. — Телега была груженая, колхозная…
И тетка рассказала, как Фомишна провожала ее из деревни. В тот ли раз телега, груженная тяжелыми мешками с льносеменем, переехала мою бабушку? Это неясно и до сих пор.
Я редко видел свою единственную тётку и всегда поражался ее удивительному жизнелюбию, оптимизму, такому теперь нечастому, и всему её не сколько насмешливому внешнему облику. Глубоко и узко сидящие глаза тёти Любы живо напоминали облик Фомишны, может быть, и часть житейской весёлости перешла к ней от бабушки. Тётя Люба не унывала душой даже в самых неуютных местах своей и всеобщей истории. До войны жизнелюбие тётки не выглядело чем-то исключительным, таких, как она, было ещё много, так много, что даже трагические события не воспринимались трагически.
Тётя Люба будто бы рассказывала деревенским: Фомишна поехала её провожать на станцию Пундугу. Подводу нагрузили льносеменем. Председатель колхоза Андрей Самсонов ехал на другой подводе, и тоже гружённой мешками с льносеменем. В деревне Лукино, где всегда кормили коней, молодая председателева кобыла испугалась чего-то и бросилась с возом в сторону. Фомишну сшибло с ног, и колесо проехало по её животу.
Бабушка ещё нашла в себе силы доехать до станции, сдать мешки, проводить дочку на чужую сторону, вернуться в Тимониху и прожить несколько суровых предвоенных и военных годов.
В курной старой зимовке, куда пришла моя будущая родительница, жила тогда моя бабушка Фомишна. Мама рассказывала про эту избу: «Брёвна-то в обхват, потолок высоко, весь чёрный, как сапожное голенище. Потолок мыли каждый год перед Пасхой тёплой водой (щёлоком) и стены тёсаные тоже мыли. Когда топили, то дым выходил в чилисник — в широкий дымоход под охлупным последним бревном. Протопят печь, тогда и закрывают чилисник задвижкой».
Вместе с Фомишной жила Наташа, тётка отца, то бишь сестра погибшего в «отхожей работе» мо его деда Фёдора Лаврентьевича, и отцова сестра Вера.:..Впервые изучением своей родословной я занялся, кажется, году в 61 или 62-м, в Литинституте. Побудило к этому «изучению» мимолётное замечание Льва Ошанина, назвавшего одно моё стихотворение кулацким. Обида не прошла и до сего дня, когда либералы решили окончательно расправиться с крестьянством, то есть практически с русским народом. Но в мои литинститутские годы было ещё далеко до теперешних мужицких страданий.
Из самого раннего детства я помню несколько чётких ощущений. Три или четыре ярких картинки запечатлены в душе очень четко. Мне было два или три года. Во всяком случае, не больше трёх, потому что моя сестра Шура родилась через три года после меня, и к этому времени уже не существовало нашего старого дома. А я помню эту замшелую лестницу старого отцовского дома. Жилая изба, которая, по рассказам мамы, топилась по-чёрному, была уже разрушена, оставался лишь верхний сарай без крыши и без стропил. И лестница на этот верхний сарай, старая, обросшая зелёным мхом… Я вижу этот мох, он холодный и скользкий. Кругом солнечно, а где-то далеко внизу блестит река, и я пытаюсь влезть на этот загадочный верхний сарай. Как он далеко вверху, как трудно туда по пасть! Я влезаю на первую ступень, потом на вторую, на третью. Но четвёртой ступени нет. Она сгнила или вышиблена, в лестнице широкий прогал, и я пытаюсь преодолеть его. Я боюсь упасть в этот прогал, а так хочется на верхний сарай! Не знаю, в тот ли раз это было, но с этой картинкой ассоциируется для меня ощущение тоски по матери. Мне так жутко и одиноко, так хочется к ней, а она на том берегу. Река далеко внизу, а за рекой косят траву, и там мать. Она кричит что-то оттуда, я слышу её голос, и мне так хочется к ней.