Об этом набеге было отписано из Шлиссельбурга в Москву:
«Михайла Щепотев ехал к Канцам, да побили шведов, лошадей взяли до шестидесяти… И были у Канец, и выехав из города шведские драгуны за ними погнались… и город заперли и тревогу били… а наши, слава богу, все в целости».
Все так и было. Только ничего не говорилось о том, что в набег ушли сто солдат, а вернулся — сто один.
11. «ВРЕМЯ, ВРЕМЯ!»
Войскам на острове в Шлиссельбурге не уместиться. Стали лагерем на обоих берегах Невы. Здесь были и гвардия, пришедшая из Москвы, и шереметевские полки из Новгорода и Пскова.
В лагере шумно. Капралы учат солдат ружейным приемам — как фитилем, зажатым в зубах, запаливать гранату, как взбираться на вал и колоть багинетом.
Проходят дни в воинской экзерциции. Вечерами горят костры. На них варят кашу, возле балагурят, ссорятся и смеются.
У костра, разложенного на самом речном берегу, так что огонь глядится в темную воду, солдаты поют песни. Те, кто постарше, выбирают деревенские, протяжные, тоской надрывающие душу. Тем, кто моложе, подавай лихую, забубенную, чтобы горе и раздумье побоку. Долго спорят, какую петь. А решает признанный всеми запевала, Трофим. Какую заведет, ту подхватывают.
Порой все умолкают, чтобы дать Трофиму выпеться. Понимают — теснит солдатскую душу песня, надо ей взлететь над людьми в ночь, в даль.
— Давай про синичку! — требуют несколько голосов у костра.
Ширяй вскочил на ноги, подбоченился.
— Э-эх! — пронеслось над рекой.
Подсели солдаты от соседних костров.
— Троха поет, — тихо перемолвились, смолкли.
Сиповщик подул в берестяночку. Простая, односложная мелодия прозвучала, как присловье.
И снова:
— Э-эх, эх, эх!
Ширяй раскинул руки, и начал шепотком, потом все громче, все быстрей залихватскую:
Трофим подмигивает. Солдаты вытащили из-за голенищ деревянные ложки, те самые, которыми только что кашу уминали. Ложки ударяют дробно, быстро. Взмывает голос певца:
Сощурил Ширяй глаза, голову наклонил, лицо хитрое, не поет — выговаривает:
Последние слова про перепелочку подхватывают десятки голосов. Сиповщика обнимают, тормошат.
— Ну, Троха. Вот уж душа — талант!
Многие бросаются в пляс. «Летят жаркие искры. Летят и гаснут над рекой.
Поздно ночью затихает лагерь. Некоторые укладываются спать в палатках. Но большинство — у костра, под безлунным, в серых тучах, небом. Ворочаются во сне солдаты. Один бок мерзнет, другой на огне подпаливается.
Назавтра с зоревым горном — подъем, и снова экзерциции с гранатами, саблями, мушкетами. Не простое дело воинское.
Начало кампании близко.
Только успели встретить Щепотева, вернувшегося со своими парнями из набега, — стало известно, что ходили наши за озерный рубеж и привели оттуда шведских полоненников. Потом появился перебежчик с вражьей стороны, говорит — шведы большой ратью готовятся к бою.
В лагере обо всех вестях толкуют так и этак. Скоро, скоро — в поход. Боевой, недальний.
Среди тех дел случилось событие, которое для многих осталось вовсе неприметным.
В полку стали уж забывать, что есть такой солдат, разжалованный из боярского звания — Иван Меньшой Оглоблин. Перестали говорить о его судьбе. Солдат как солдат.
Но Иван Оглоблин о себе сам напомнил. Послан он был вместе с другими в вылазку к мызе Рултула. И там случилось постыдное.
То ли по природе был он боязлив, то ли, пока терся в обозе, около кашеваров, совсем отвык от ружейного грома: в бою близ Рултулы он струсил. Наши солдаты с шведами грудь к груди схватились, а Оглоблин попятился, сбежал в лесок.
В обратном походе товарищи посмеивались над ним, он и сам пошучивал над собой, Только дело было нешуточное.
В армии трусость не прощали. Наказывали жестоко. Случалось — и вешали перед строем.
Насчет Оглоблина вышел приказ: «Бить батогами с отнятием чести, снем рубаху».
Приговоренный ревел в голос бабьими слезами. Солдаты стояли под ружьем, угрюмо отводя глаза. Ударили барабаны. Размахнулся палач.