Все мы были неравнодушны к алкоголю. И дело было вовсе не в доступности алкогольной продукции, как уверяли масштабные телепередачи о вреде спиртного. Просто наши учителя нас постоянно обманывали, когда обещали перестроить страну, а вместо этого меняли лейблы и фамилии царственных особ. Когда школы, магазины, поликлиники и другие иже с ними не хотели отказаться от уравниловки, и мертвой хваткой цеплялись за бюрократию и хамство. Они — наши педагоги, наши политики, наши учебники и рекламные щиты — все они колоссально облажались перед нами. Они врали. И мы отвечали им тем же. Мы отгрызали от жизни не гранитные куски знаний, а пивные крышки из-под «Балтики», наши легкие были искурены и зажеваны жвачкой, зубы — поломаны и зашлёпаны пломбами. И ничего более не оставалось нам, как только лечебной зеленкой водочно-пивного змия смазывать там, где об асфальт была содрана кожа души. И только в оазисах наших личных счастий, которые блестели реальными миражами посреди пустыни из оберток, могли мы спрятаться и укрыться от зловонных бурь за окном. Я больше не ожидаю с нетерпением дракона — в башне своей пустоты, а сижу с принцем в квартире. Спасибо тебе.
Это было отступлением. На удивление прозаическим по сравнению с другими здесь.
Машка разлила остатки своего коньяка на пол, налила себе нового. По ее глазам я вижу, что скоро она уснет. Я знаю где у нее хранится белье, залезаю в необъятный сервант, открываю большое отделение сбоку, и на меня валятся подушки и верблюжьи одеяла в серых пододеяльниках, на меня валится такой знакомый мне с детства запах не грязного, нет, чистого, но очень давно стиранного тряпья. Если хочешь, попробуй постирать вещь, и схоронить ее минимум на год в каком-нибудь дальнем ящике. А потом понюхай, и ты поймешь, что испытываешь при соприкосновении с тлением, что испытываешь, когда надеваешь тление и засыпаешь, укутавшись в него… Я говорю Маше, что очень ее люблю, а потом веду умываться.
Такие вот тирады Маша предлагает всякому, с кем сталкивается. И надеется остаться незамеченной в их черно-белом фильме.
Наутро она приносит мне, еще не совсем проснувшейся, чашку кофе в постель. Она выглядит потрепанной похмельем, и смотрит на меня подобострастно — потому что вчера сказала, что я ей не нужна. Сегодня разум ее воскрес, и ей нужны уже и я, и Бог, и весь мир.
Она говорит:
— Галчен, я не хочу заморачиваться- квартира останется оформленной на меня, но ты сможешь жить в ней сколько захочешь, хоть всегда, будешь оплачивать квитанции на мое имя, будешь мной. — Ее улыбка так очаровательна на припухшем лице, словно не было ни вчерашнего вечера, ни всей ее жизни.
…Я приехала на другой конец Москвы на исповедь к отцу Борису — к тому последнему, что осталось от столичной Церкви. Об этом знаю не только я, поэтому мне приходится выстоять внушительную очередь. А причастие уже на носу, спели «Отче Наш», батюшка нервно поглядывает на толпу исповедников, которым не суждено будет причаститься, если я сейчас же не прекращу длительную прелюдию ко своим грехам. И тут меня прорывает. Наверное, срабатывает напряжение недавнего вечера у Машки, или что-то другое, не знаю, но я говорю на повышенном шепоте:
— Отец Борис, если бы я завтра умерла, то Вы бы нашли немного времени, чтобы меня отпеть. А сейчас, для меня живой, у Вас нет времени…
Внезапно он стареет, лицо скукоживается, проступает боль. Ему стыдно, потому что я права. Мне тоже стыдно, потому что я зря это сказала.
— Простите меня, пожалуйста, я просто устала… На самом деле, я хочу покаяться в унынии, слабости, осуждении и эгоизме.
Он хватает меня за плечи — абсолютно его неповторимый жест, так многим напоминающий, что мы не одни на этом свете, что эти цепкие руки не дадут нам провалиться в преисподнюю:
— Держись, Галочка, мужайся, девочка…
И он читает надо мной молитву.