Итак, май 1938 года. Мы стояли напротив новосибирского вокзала у машины — я и бывший шофер Эйхе — и смотрели друг другу в глаза: я с волнением и в полном недоумении, он, как мне показалось, с наглой самоуверенностью. Правда, грозовой ливень хлестал нам в лицо, и мне трудно было определить выражение его лица, — возможно, я ошибалась. Шофер молча открыл дверцу машины и жестом показал мне, чтобы я села рядом с ним. Мы двинулись в путь, приближаясь, пожалуй, к самому страшному «жилищу» в моей жизни. Проехав небольшое расстояние, шофер, вероятно, решил, что надо что-то сказать (все же мы старые знакомые), и он не нашел ничего лучшего, как спросить:
— Филина вы довезли в Москву благополучно?
Я была удивлена его вопросом при таких совсем необычных обстоятельствах, но нашлась что ответить:
— Довезли-то мы его довезли, но филина арестовали.
Шофер даже не улыбнулся. Поскольку заговорил первый он, и я решилась задать ему вопрос:
— Ну а как Роберт Индрикович? Еще здравствует или и его уже нет?
Шофер промолчал. О судьбе Эйхе к тому времени я ничего не знала, но уже слышала от женщин, прибывших в Томский лагерь из Новосибирска, что там вели жестокие допросы, добиваясь показаний против Эйхе. Как я потом узнала, в 1937 году он был переведен из Новосибирска в Москву и назначен наркомземом вместо арестованных поочередно наркомов Яковлева и Чернова[31]. Следовательно, Эйхе тогда в Новосибирске уже не было, а за перемещением с одной должности на другую в то время следовал арест. Так случилось и с Эйхе.
Машина остановилась у здания следственного отдела Сиблага НКВД. Гроза прекратилась, небо прояснилось. В небольшом тюремном дворике в подвальном помещении находился изолятор для подследственных. Его плоская крыша, покрытая дерном, возвышалась над землей лишь на 10–15 сантиметров. Пожилой надзиратель провел меня по асфальтированной дорожке, ведущей под гору, в тюремный изолятор. Вся дождевая вода стекала в коридор изолятора, а из коридора — в камеры.
Надзиратель был в резиновых сапогах, я — в замшевых туфлях, ноги у меня промокли.
Изолятор был небольшой, на шесть камер, по три с каждой стороны коридорчика.
В моей камере могли бы поместиться четыре человека — двое двухэтажных нар, между ними узенький проход, но для меня эта камера была одиночной. Двери оказались раскрыты. Маленькое зарешеченное окошко, скорее похожее на стеклянную щель под потолком, не давало дневного света; круглые сутки горела тусклая электрическая лампочка; в проеме между стеклами окошка бегала крыса, другая бегала по камере и, услышав наши шаги, шарахнулась с нар на пол, с пола на нары, исчезла и вновь появилась Я стояла перед открытой дверью камеры, не решаясь ступить в нее. Даже надзиратель, казалось, был несколько смущен тем, что ему пришлось бросить меня в эту яму. Он принес ведро, ржавую консервную банку и сказал:
— Отчерпывай отсель воду, а то сюды войти не можно.
Я скинула промокшие туфли, поставила их на верхние нары и, стоя по щиколотку в воде, принялась за работу. Наполняя ведро за ведром, я выливала воду в тюремный двор, пока не остались только маленькие лужицы в выбоинах каменного пола. Я взяла из вещей лишь теплый платок, и надзиратель унес чемодан в каптерку. Этот чемодан Н. И., исцарапанный и пожухлый, со следами раздавленных клопов внутри, хранится у меня и по сей день как память о пережитом и как единственная сохранившаяся вещь, принадлежавшая когда-то Николаю Ивановичу.
Вычерпав воду, я вошла в камеру Надзиратель запер дверь, загромыхал засов, щелкнул замок, звякнули ключи. Я стояла в оцепенении и не могла тронуться с места, но скоро пришла в себя: к этому времени я наконец научилась ничему не удивляться. Осмотревшись, я решила расположиться на левых верхних нарах — наверху всегда суше. Камера была крайней, правая стенка, соприкасавшаяся с землей, была сырее левой, смежной с соседней камерой. Матрацев, даже набитых соломой, на нарах не было. Я постелила свою шубку, сложив ее вдвое так, чтобы одна половина служила подстилкой, другая одеялом; платок свернула и положила под голову. Казалось бы, устроилась со всеми возможными удобствами. Окошко-щель тоже было с левой стороны. Через него можно было увидеть весеннюю ярко-зеленую травку, растущую по неистоптанному краю тюремного дворика, а во время прогулки заключенных — ступни их ног. Стены камеры были покрыты толстым слоем зеленой плесени, по правой стенке бежали маленькие струйки воды и скапливались в трещинах и ямках разбухшей от сырости стены, отрываясь от нее, падали каплями на пол. И через равные промежутки времени слышалось: кап, кап, кап… Взобравшись на нары, я уснула. Надзиратель, заметив через глазок, что я сплю, разбудил меня и предупредил, что спать днем не положено. Я буркнула что-то в полусне и снова мгновенно уснула. Больше надзиратель меня не тревожил. Я проснулась вся искусанная блохами, мучительно чесалось все тело. Пришлось спуститься вниз, раздеться догола, стряхивать блох с одежды, успевшей уже отсыреть (высушивать одежду пришлось теплом своего собственного тела).