Вечером в отряде состоялось торжественное собрание. Как всегда в этот день, надеялись услышать из Москвы слово Сталина. Готовились к этому. Радиоприемник работал на полную силу. Около него сидело несколько человек с карандашами и бумагой в руках, чтобы не пропустить ни единого слова, все записать и разнести потом это слово по деревням и селам.
Когда знакомый голос известил, что начинается торжественное заседание Московского Совета депутатов трудящихся, вырвался общий вздох — радостный вздох облегчения, и от него заколыхались тусклые огоньки коптилок, освещавших землянку.
Значит, живет Москва! Значит, стоит, как неприступная крепость, отбивая многочисленные атаки озверевшего врага. Значит, с отчаяния, а не от хорошей жизни пускаются гитлеровцы на всякие авантюры и провокации, чтобы сбить с толку советских людей, запугать их, застращать, посеять сомнение в душу.
А когда известили, что выступает Сталин, и послышался далекий приглушенный рокот аплодисментов, с плеч присутствовавших словно спала огромная тяжесть.
И сразу стало так легко, так радостно на душе, что людей словно вихрь поднял, и они аплодировали тому, кто стоял где-то там, в непосредственной близости к фронту, в Москве, и готов был — вот только смолкнет нестихающая буря рукоплесканий — сказать свое первое слово.
— Значит, Сталин в Москве!
Сталин в Москве!
Значит, не сломлена наша сила, не сгинула наша правда. Где Сталин, там и сила. Где Сталин, там и народ. Где Сталин, там и будет победа.
До боли в руках хлопали в ладоши, громкое ура сотрясало стены землянки, вокруг метались причудливые тени, от горячего дыхания людей вот-вот захлебнутся слабые светлячки коптилок.
И вдруг стихло все, умолкло.
Сталин произнес свое первое слово:
— Товарищи!
На людей сразу повеяло таким задушевным, и родным, и близким, что казалось: люди сидят не в землянке, а, как прежде, в своих родных домах, или, как обычно в этот торжественный вечер, где-нибудь в клубе, школе, хате-читальне. Над селом опускается тихий ноябрьский вечер, золотя промерзшие насквозь стекла, — все раньше и раньше зажигаются лампы зимними вечерами. Бледные полосы света одна за другой ложатся на снежный наст улицы. Поскрипывают колодезные журавли и смолкают, уставившись в темную бездну неба, на котором уже искрится золотая россыпь звезд. Откуда-то доносятся звуки гармоники, звонкий девичий голос. И на душе светло, радостно, празднично.
И уже докладчик встает за столом, пахнущим еловыми лапками. Все стихают. Начинает:
— Товарищи!
Товарищи… Какое хорошее, красивое слово!.. И горе отдаляется от него, и печаль рассеивается…
А из радиоприемника доносятся суровые и спокойные слова:
— «Но истекший год является не только годом мирного строительства. Он является вместе с тем годом войны с немецкими захватчиками, вероломно напавшими на нашу миролюбивую страну».
У людей суровеют лица, сжимаются кулаки. В глазах у людей горит ненависть, великая, неугасимая ненависть.
И слушают, слушают, жадно ловя каждое слово. И такая тишина царит, что слышно, как скользит карандаш по бумаге, как тихо-тихо осыпаются песчинки с разогретого потолка над раскаленной докрасна печуркой.
А слова идут и идут, одно за другим ложатся в сердце, простые, мудрые, ясные, как правда. Слова призывные, обнадеживающие:
— «… уже выковались новые советские бойцы и командиры, лётчики, артиллеристы, миномётчики, танкисты, пехотинцы, моряки, которые завтра превратятся в грозу для немецкой армии».
Землянка вновь сотряслась от дружных аплодисментов. Кто-то выкрикивает из угла:
— Они еще узнают нашу силу. За все отплатим, за все!
И снова настороженная тишина. Сталин говорит о причинах временных неудач нашей армии, о замыслах гитлеровских разбойников, об их опустошенных душах.
И сердца людей не могут вместить огромной, как мир, ненависти к этим выродкам, людоедам.
«…если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат».
И каждый думает, что высказана его заветная мысль. Старый Силивон Лагуцька, проживший долгие годы и умудренный большим жизненным опытом, воспринимает каждое слово по-своему, примеривая его к своим мыслям, и еле заметно кивает головой.
— Да-да, товарищ Сталин, они получат. Сплошной могилой станет для них наша земля. И матери их умоются кровавыми слезами, проклиная день и час, когда они народили зверей. Разве мы простим, забудем? — шепчет старый и умолкает, жадно ловя каждое слово.
А в землянке уже смеются.
— «…Гитлер похож на Наполеона не больше, чем котенок на льва».
И перед глазами у каждого встает этот котенок, шелудивый, отвратительный, с блудливыми глазами, с омерзительными черными космами. Сколько понавешано этих портретов в городке, возле кино, комендатуры, на станции. И каждый фашист, встречая другого, надувается, как лягушка, надрывается, выкрикивает: «Хайль Гитлер!»… Эти слова по-своему переводит Остап Канапелька, хитро растолковывая другим:
— Видишь, и сами понимают, что хайло[2]
несусветное, можно сказать, хайло! Но до чего дошли: и знают, а хвастают.