И, конечно же, находясь в состоянии, когда «кровавым поносом начисто его проносило, истощенный желудок ничего принимать не хотел» (Там же: 21), Шухов вряд ли смог бы достоверно фиксировать окружающее так, чтобы каждое наблюдение превращалось в словарную статью.
В силу этой же стратегической художественной необходимости Шухов должен быть не только – по лагерной мерке – благополучен, но и – по этой же мерке – «сохранять душу живую», ибо в противном случае на его оценки нельзя было бы полагаться, а конкретные лагерные деформации (например, то, что «сейчас с Кильдигсом, латышом, больше об чем говорить, чем с домашними» – Там же: 36) стали бы неразличимы на общем фоне распада личности.
Не менее важно то, что Шухова не коснулась также и массовая потеря трудовой этики, поразившая его односельчан на свободе[185]
: хорошая честная работа до сих пор представляет для него самоценность.Словарный маховик, раскручиваясь, выходит за пределы лагеря.
Статья «Ботинки»: «Так какой-то черт в бухгалтерии начальнику нашептал: валенки, мол, пусть получают, а ботинки сдадут. Мол, непорядок – чтобы зэк две пары имел сразу. …Весной уж твои не будут. Точно, как лошадей в колхоз сгоняли» (Там же: 20).
«Колхоз», см.: «В лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку – целыми сковородами, кашу – чугунками, а еще раньше, по-без-колхозов, мясо – ломтями здоровыми. Да молоко дули – пусть брюхо лопнет» (Там же: 40).
«Один день…», вмещая в себя лагерь, естественным образом включает в себя и историю общества, этот лагерь породившего.
При этом довольно быстро возникает впечатление, что описанный выше статус Шухова как персонажа телесно и духовно невредимого используется не только при формировании сугубо лагерного словаря, но и для передачи сообщений более общего свойства.
Например, посмотрим на знаменитую сцену, где Иван Денисович Шухов не опознает в том, что пишет фельдшер Вдовушкин, стихи.
Николай писал ровными-ровными строчками и каждую строчку, отступя от краю, аккуратно одну под одной начинал с большой буквы. Шухову было, конечно, сразу понятно, что это – не работа, а по левой, но ему до того не было дела. (Там же: 24)
Неоднократно отмечалось, что это своеобразный парафраз из «Войны и мира», лагерная переделка опыта Наташи Ростовой, впервые попавшей в оперу. Причем опыт этот ввиду хрестоматийности должен был быть опознан читателем и в его лагерном изводе – установив связку между чистой сердцем героиней Толстого и Шуховым.
И сразу же возникает несколько вопросов.
Мог ли на самом деле Иван Денисович Шухов, побывавший на фронте, грамотный и уж со стихотворной пропагандой-то встречавшийся неоднократно, не опознать стихи в ровных строчках, каждая из которых начиналась с большой буквы, – даже находясь в мире крайне от стихов далеком? Вероятно, мог в той же степени, в какой юная девушка соответствующего происхождения могла вдруг не опознать условность оперы как жанра и испытывать стыд за актеров[186]
.В статье о поэтике деперсонализации Вадим Руднев отмечает, что Толстой, «остраняя» оперу, и не думал производить тот же разрушительный опыт с балом (см.: Руднев 1999). Несмотря на сугубую условность происходящего, Наташа танцует, переживает и весьма далека от того, чтобы рассматривать танцы как ряд бессмысленных и комически-постыдных сложных взаимных телодвижений.
Руднев полагает, что внезапная потеря способности понимать и принимать конвенции – и, соответственно, получать удовольствие от спектакля – в сцене с оперой продиктована как внутренним состоянием героини, так и отношением самого Толстого к искусству как к чему-то нарочитому и фальшивому.
В случае же с «Одним днем Ивана Денисовича» разумно задаться иным вопросом: возможно, дело в физическом и умственном истощении? Возможно, герой просто неспособен более к восприятию таких условных и далеких от его жизни вещей, как графическое оформление стихотворной речи?
Однако в других ситуациях тот же Иван Денисович весьма быстро и точно оценивает перенасыщенную условностями текучую лагерную обстановку, слушает странные и ненужные ему разговоры о кино – и не теряет нить беседы, способен шутить и творчески организовывать работу, спорить с Алешкой-баптистом о теологии… и даже сформулировать причины, по которым не приемлет его душа легкой и огневой работы по трафаретам, которой занялись его односельчане. Собственно, алертная и активная позиция Шухова является едва ли не противоположностью тому состоянию скорбного бесчувствия, в котором и строчки в столбик не узнаешь.
Но внутри подсказанной Толстым системы интерпретации существует еще один вариант: может быть, Шухов не опознаёт отделываемый Вдовушкиным текст как стихи потому, что на самом деле это вовсе и не стихи?