Повисла тишина. Папаи глубоко вздохнул и направился в кондитерскую, позабыв, что он не один. Но обернулся и посмотрел долгим взглядом на сына.
– Знаешь, никогда не забуду эту тишину, как эти высокие люди в черном стояли в комнате, все в цилиндрах. Желтое лицо отца на кровати. Передо мной открылся коридор из людей, людской коридор, мне было четыре года, путь к его кровати был такой длинный. Он был желтый, как будто его выкрасили желтой краской, помню, я еще подумал: почему он такой желтый? Когда разразилась война, ему уже было 28 лет, он не хотел идти на фронт, знаешь, это была Первая мировая, и он выкурил двести сигарет, переплыл ледяную Самош, чуть не помер, температура была сорок, а через десять лет, потому что, понимаешь, его семья не хотела, чтобы он женился на маме, потому что мама была из бедной семьи, в их глазах это был мезальянс – знаешь, что это значит?
Но он не стал дожидаться ответа, и что это значит – тоже не стал объяснять. Ну и хорошо. Слово вспорхнуло, как бабочка, у мальчика перед глазами. Чудесная была бабочка.
– И мамина семья тоже не хотела, чтобы они женились, потому что поговаривали, что Енё Фридман – больной человек, что у него туберкулез, что у него никогда не будет потомства, им нравилось твердить это слово, «потомство», потому что за пару лет до этого – как будто и так у него проблем было мало – Енё надавали пенделей в драке в корчме, отбили одно яичко – по счастью, не то, которое производит сперму, а другое, в котором, знаешь, она только накапливается, которое всегда на пару градусов прохладнее, ты это знал? Потрогай – почувствуешь. Оно такое, как лéдник. Иначе ты бы сейчас здесь не стоял и не щурился на меня своими голубыми глазами, маленький ты мой, помню, мне нужно было дойти до папиной кровати, встать прямо перед ней, я дико боялся, такая была кругом тишина, мне ведь четыре года было, никогда не забуду эту кошмарную звенящую тишину, а папа положил мне руку на голову, и рука, сынок, была такая тяжелая, такая тяжелая, я никогда бы не поверил, что рука может быть такой тяжелой.
Под Будайской крепостью
Ей нужно с ними поговорить.
Когда по крутой винтовой лестнице, где лучше было держаться стены, потому что к середине ступени опасным образом сужались, она добралась наконец до третьего этажа, который, с учетом полуэтажа, был, по сути, четвертым, запыхавшаяся г-жа Папаи обнаружила входную дверь открытой. На какое-то мгновение ей показалось, что на самом деле она заперта – просто слегка подрагивает на сквозняке. В двери было три забранных рифленым стеклом оконца, самое верхнее закрывалось изнутри на задвижку, но сейчас и оно было открыто. Г-жа Папаи заглянула в маленькое окошко, и в лицо ей пахнуло затхлым запахом квартиры. Звонить не хотелось, она подтолкнула дверь носком туфли, и та со скрипом и хрипом медленно отворилась. На элегантной черной табличке, висевшей под щелью для писем, все еще значилось золотыми буквами: Марцел Форгач. Как на могильном камне. В нос ударило теплом центрального отопления, застарелым дымом и кисловатым запахом испортившейся еды, а на ее резкий, громкий, нетерпеливый призыв никто не вышел. Когда она захлопнула за собой дверь, по паркету пронеслась, сверкая маячком, красная пожарная машинка. Она не удержалась и чихнула. Сделав два неуверенных шага вперед, подняла с тяжелым вздохом пожарную машинку с пола и положила ее на стол. Открыла окно. Судя по разбросанным повсюду предметам, не так давно они еще были дома – наверное, просто выскочили куда-то: в магазин, в аптеку, на почту, на детскую площадку. Сквозь распахнутое окно тепло от батареи устремлялось в прохладу раннего осеннего вечера.