– И ты мне скажешь?
– О да, – спокойно соглашается он. – Ты, должно быть, привыкла, что люди таятся, умалчивают. В Винке так, но в моем кино все иначе. Оно-то – положительно бурлящий источник знаний.
Келли постукивает себя пальцем по виску.
– Вопрос лишь в том, захочешь ли ты испить его вод. Давай, сестрица, устраивайся поудобнее. Это потребует времени.
Глава 44
Оно называет себя Ганимедом, хотя это не его имя.
Никаких имен, никогда. Никогда-никогда никаких имен. Имена – цепи и оковы, ловушки и ярлыки для мышей и тараканов, обычай культуры, столь низкой, что не достойна и секунды внимания, о, как оно ненавидит груз имени.
Но здесь ему нужно имя, и оно наугад выбрало имя Ганимед.
Ганимед едет в машине, которую ведет Дурень – виляет, поворачивает под самыми странными углами, освещая стволы фарами; но от всего этого Ганимед чувствует себя в ловушке, в ужасной, тесной до ужаса ловушке, ведь он ограничен
Это нестерпимо. Каждая секунда – оскорбление. Я возродился блохой».
Ганимед молчит, но ведь Ганимед никогда не заговаривает без необходимости. Говорить унизительно – стыдно выражать свои мысли таким примитивным, уродливым способом. Молчание предпочтительней.
Но рядом с ним Дурень оглядывается на Ганимеда и мокрой дырой на лице произносит: «Сюда?»
Ганимед не снисходит до ответа. Дурень отворачивается и ведет машину дальше.
Да, сюда, куда же еще, другого пути нет.
Убить бы тебя.
Машина прорезает стену леса, минует стоящий на обочине грузовик, огромную черную тушу. Дурня его вид тревожит, Ганимеда нет. Ему известно, чтó лежит в кузове грузовика, и известно, что груз понадобится, но позже. Все это мелочи. С мелочами он управится. Его ждет большое дело.
Потому что на холме ждет родич. Первый.
Первый всегда ждет. Всегда знает, всегда знает. Всегда так беззаботен.
И за это Ганимед его ненавидит. За то, что настолько превосходит нас, остальных.
В Ганимеде затаилась злоба, старая, настоявшаяся злоба и целая вселенная молчаливой ярости.
Это нечестно. Всегда было нечестно.
Дурень сбивает его с мысли, снова заговорив: «Не знаю, хорошо ли это задумано. Она все еще в горах и, если мои ребята не ошиблись, стреляет как бес. И в тебя всадит пулю, если не остережешься. Да и если остережешься, может всадить».
Ганимед испепеляет Дурня взглядом. Тот мотает головой и ведет машину дальше.
«Думаешь, я могу умереть? Думаешь, мне есть конец? Нет мне конца. Никому из нас нет конца. Мы вечны. Время не касается нас. Мы вне времени.
Мы
Стой. Не думай об этом, – говорит себе Ганимед. – Не думай так».
Ганимед чувствует, что Первый все ближе. Так ощущается приближение окна циклона, перепад давления в полостях черепа.
Оно вспоминает тело, сосуд, в котором оно заперто, гнусную смесь жидкостей и ощущений. От этого воспоминания мысли забредают дальше, вспоминаются горло, челюсти, губы, и оно прибегает к ним, чтоб произнести:
– Уже недалеко.
Дурень отвечает: «Ну скажешь когда».
Как это омерзительно – вести разговор.
Эти негодные существа не должны обращаться к Ганимеду прямо. Их дело – на него работать. Их грубые мысли и сообщения должны поступать косвенно и только косвенно. Право, он предпочитал печатную переписку. Как и большинство его братьев и сестер – надо же как-то развести их сообщения с их мыслями. Ганимед так обрадовался, обнаружив тот печатный аппарат – телеграф или как его там, он не давал себе труда запомнить – и по простым электрическим импульсам усвоив его действие. Подчинить его себе было для него детской игрой, даже в таком урезанном состоянии – собственно, вся материя аппарата поддавалась манипуляции (ведь реальность здесь ограничена в основном материей, а она так податлива). Но что оказалось забавнее всего – по-настоящему забавно – это обнаружить, что, управляя аппаратом, Ганимед мог ощутить вибрации его металлических частей, проводов и бумаги и через эти вибрации понимать, что говорят эти… эти существа, думает Ганимед с безграничным презрением. Он мог понимать их речь.
То есть вести разговор, не глядя на них. Это стало для него облегчением.
Как он ненавидел эти… интимные связи.
Дурень говорит: «Не понимаю, что она вообще здесь делает».
Ганимед вздыхает про себя. Сейчас ему хочется – хочется больше всего на свете тоже повернуться к Дурню и ответить так:
«Ты знаешь, скольких из вас я убил? Скольких оставил гнить в горах? Десятки. Сотни. Молодых и старых, мужского и женского пола. Они и не поняли, что умирают. Были – и нет их. Их коснулся мой палец, и вот их нет».
Увидеть его лицо. Это бы дорого стоило.
Но Ганимед молчит. Дурень ему нужен. Дурень знает эти места, их образ жизни куда лучше Ганимеда. Ганимед, к примеру, не слишком понимает, как работает машина.
Зато он знает кое-что свое. Знает великий секрет. Быть может, – Ганимед сознает, что это маловероятно, но надеется, – ему известно кое-что, неизвестное даже Первому.