Тетя моя, Клавдия Григорьевна Теодорович, урожденная Шаблеева, оказалась последней в старом русском роду Шаблеевых. Фамилия эта происходит от слова шабля, что значит сабля. Мой дед, Григорий Фокич Шаблеев, единственный сын крупного чиновника русской администрации в Польше, в конце прошлого века женился на цыганке, дочери цыгана-конокрада. От этого брака родилось трое детей: в 1895 году сын, Евгений Григорьевич, в 1900 году дочь, Зоя Григорьевна, моя мать, и в 1903 году дочь, Клавдия Григорьевна, после чего дедушка с бабушкой разошлись. В семье дедушки этот брак считался «ужасным», и мама и дядя чуть ли не с рождения воспитывались у дедушкиной замужней сестры, а тетя осталась у бабушки и считалась кем-то вроде Золушки в семье, пока революция не стерла все эти нелепые различия. Дедушка погиб во время гражданской войны в Сибири, а бабушка умерла в 1942 году в эвакуации в Оренбурге. Хотя мне было тогда уже четыре года, у меня от нее ничего не осталось в памяти, кроме цветных стекол на террасе дома, где она жила перед смертью. Дядю расстреляли в 1937 году как «врага народа», мама умерла в 1961 году от рака мозга, и тетя, последняя из Шаблеевых, пережила ее всего на четыре года.
У тети был хороший голос, в молодости преподавательница пения говорила ей, что ее жизнь будет усыпана цветами. В тридцатых годах тетя пела в Тбилисской, затем в Саратовской опере, откуда во время войны перешла в оперетту, так как оперу в то время лишили государственных дотаций. После войны она выступала в Москве, и я помню ее в роли Сильвы с огромным страусовым пером на шляпке. Это перо — я вижу его в чемодане среди других тетиных театральных нарядов: черного платья с блестками и черного же веера — одно из сильных воспоминаний моего детства; вчера я совершенно случайно узнал, что перо попало к дальней родственнице моей тети, и ее маленькие внучки играют с ним в «театр». Тете пришлось бросить театр в 1951 году, когда арестовали ее мужа. В ордере на арест было сказано, что он «социально опасен как сын врага народа» (его отец был наркомом в первом правительстве Ленина после октябрьского переворота), а затем предъявлено обвинение в «клевете на социалистический реализм», за что он получил пять лет, что по тем временам считалось маленьким сроком. Чтобы как-то прожить, тетя занялась изготовлением искусственных цветов для шляп и платьев в духе советской моды начала пятидесятых годов, так что предсказание ее преподавательницы странным образом сбылось.
Смерть тети оставила тяжелое впечатлениие, и я решил ненадолго уехать из Москвы. Я договорился с домработницей соседки, что она три дня посмотрит за отцом, и уехал в Таллин, чтобы в одиночестве спокойно побродить по узким улочкам Старого города.
Вскоре после моего возвращения зашел капитан Киселев и сказал, что мне нужно проходить судебно-медицинскую экспертизу, для того чтобы установить, пригоден ли я к физическому труду. Сначала мы отправились в районную поликлинику, где меня осмотрели терапевт, окулист и ларинголог, взяли у меня анализы крови и мочи, просветили рентгеном и сделали электрокардиограмму. Так мы и ходили рядышком из кабинета в кабинет, на подобие двух неразлучных друзей, занятых общим делом, и капитан Киселев постепенно собрал целый ворох медицинских справок. Заняло это, впрочем, несколько дней. Я спросил Киселева, что будет после экспертизы. «Дадим еще одно предупреждение, — сказал он, — а если не устроишься, передадим дело в суд».
В ожидании результатов кардиаграммы мы пошли в психиатрический диспансер, это была моя первая встреча с психиатрами. Разговаривали со мной трое: двое женщин и один мужчина.
— Почему вы не работаете? — спросили они меня. К тому времени все врачебные процедуры, равно как и глупые вопросы, мне изрядно надоели.
— Хватает других дел, — ответил я.
— Что же вы делаете? — любезно спросили психиатры.
— Хожу в гости к друзьям, — сказал я.
— Но ваши друзья большую часть дня, вероятно, заняты какой-нибудь работой, — осторожно возразили психиатры.
— Почему же, сказал я, — у меня такие же друзья, как и я сам.
После чего психиатры переглянулись и сказали мне, что я свободен. Как я мог понять из дальнейшего, я был признан совершенно нормальным.
Дня через два я столкнулся с Киселевым у своего дома. «Лечиться тебе надо, — соболезнующе сказал Киселев, — сейчас получил кардиограмму, сердце у тебя совершенно никуда не годится, теперь о Красноярском крае и речи быть не может». У меня, если можно так скаламбурить, отлегло от сердца. Впрочем, ничего удивительного здесь не было: сердце у меня больное от рождения, из-за него я был освобожден от военной службы, а последнее время чувствовал себя совсем неважно.