Круглое, стройное, теплое, плотное, спелое, ласкает, мучит, нежит, трет, легко, сильно, быстро, глубоко, бешено, мягкая попа податливо накрывает раз за разом мои яйца, с корточек становится на колени, наклонясь, огромные шары грудей мотаются, живот кругло сбегает книзу и его нежная плоть шлепает шлепает шлепает по мне… Боже мой… она, на мне, голая, вся, с раздвинутыми бедрами, волосы под животом, насаживается, насаживается…
– Да! да! да! – рыдает она. – Достал!.. да! Боже! Я – люблю – твой – хуй!
– Еби меня еще! Еби меня!!!
………………………………………
Разметанная грива убрана под шапочку, халат туго подпоясан. По две затяжки из ее рук. И уплываем в сиреневый туман, зыбкое забвение, дневной сон. Мы счастливы.[16]
6.
Дорогой ДБ[17].
Здравствуй, брат, писать трудно, особенно письма, и трудности эти начинаются с обращения: покуда эпистолярный этикет не сделался меж адресантами незамечаемой служебной фигурой – все стараешься нагрузить графику дозированной интонацией, взглядом, жестом, мерой времени и дистанции… о, это обстоятельное интеллигентское занудство с первых слов! здорово, понял.
Вообще жанр эпистолы есть рудимент-полупроводник: никто не любит писать письма, но все любят их получать. Для конкретики есть телефон, факс и модем, а для души – взгляд, бутылка и вечер, переходящий в ночь, имеющую результатом банальную отраду, что кореш тебя уважает, бед у него тоже сверх видимого, и предшествует это головной боли с утра, если бутылка была некачественная – что безусловно лучше головной боли с вечера, если некачественным был собеседник.
И остались письма для а) бедных, не имеющих денег на телефон и билет до друга; б) смешных тщеславолюбцев, заботливо пишущих для истории последний, дополнительный том полного академического собрания своих сочинений: «Письма». Послания первых трогательны в своей искренней бедной трафаретности, вторых же – сугубо предназначены штатным литературоведам грядущего, и читать их можно только ради зарплаты.
Тем более странно, что я давно собирался тебе написать. Что, собственно? Что я тоже подстригаю свои яй… тьфу, розы? Мы и знакомы-то, подумаешь, три года, и виделись считаные разы и часы. Нет, конечно, родство душ и взглядов, эстетика и симпатия, актеры и зрители смахивают слезы, скупое слово крепче булата, и друг благоговейно поднимает уроненный старпером пистолет, иначе как же. Странность для меня лично заключается в том, что мне сорок семь лет (блядь!!). Служили два товарища, ага, в нашем полку, пой песню, пой, птичка, шипи, змея. В ноте сентиментальности некий бла-ародный смысл.
Двадцать лет разницы между нами – это много, это примерно до хрена. Пожалуй что не так много, как думаешь ты, но больше, чем думал я. Понимаешь, смотришь-то на разницу сразу, а наживаешь-то ее постепенно… я ясно излагаю?
И вот шо, сдаецца мине, из этой разницы следует.
В двадцать пять, и двадцать восемь, и тридцать – я был пожалуй что ничего, как сейчас понимаю. «Ну, кое-как ничего», – мне страшно нравится, по доброй старой крутой флотской этике, высшая боцманская похвала. Об меня можно было ножи точить. Не было прав, обязанностей, долгов, репутации и публикации – была только перспектива и работа: работа была сейчас и до упора, а перспектива с идеальной полнотой сияла шедевры, славу, богатство, судьбу. Сладкое слово свобода. В прорыв без обозов.
Я был отменно нищ и самодостаточен, и разумеется никому не нужен, как неуловимый Джо. Был и мне не нужен никто.
То были специальные времена. Государство с неудовольствием оценило размер пирога, выданного письменникам, и вперилось в них с требовательным ожиданием. Вам хочется песен? их есть у меня! – рапортовали творцы, оттачивая засапожные ножики. Генерал КГБ Юрий Верченко присматривал за этим крикливым кагалом дармоедов, чтоб не давились в три горла и соблюдали субординацию. Несоразмерность лимита яств безграничным аппетитам нервировала едоков, которые зорко и злобно следили за тарелками и ртами соседей. – – И тут некто на горизонте, судя по дыму, скорости и силуэту, прет в радостной готовности, что его позовут, подвинутся, дадут стул, отрежут смачный кус и ну ласкать, пока не позовет к священной жертве Аполлон.
Да ты и есть священная жертва, дурак. Ты и есть тот мелкий козел, которым по мановению свыше заменяется под алтарным ножом родной сын. Пирожком мы сынка угостим, публично продекларировав, что из веры и верности Богу нашему не пожалеем и сына. Но поскольку кого-то же резать надо, вот ты, козел, и пригодишься. Для упорядочивания этого процесса и была создана в тот достославный момент Комиссия по работе с молодыми авторами.
Вкруг литпирога образовался застой.