Помню панихиду. Сдерживая рыдания, говорили Любимов, Золотухин, Ульянов… Володя, говорили они, Владимир… И только чиновнику – тогдашнему начальнику управления культуры Моссовета, читавшему по бумажке: «Мы ценили его дарование», – только ему хватило ума и такта назвать Высоцкого «Владимиром Семеновичем». Услышав эту фальшь, услышав эту казенщину, зал то ли зарычал от ненависти, то ли застонал от боли. А теперь – прав оказался чиновник – перед нами почтеннейший «Владимир Семенович». К нему не подступишься. В раззолоченных залах ему цацки вручают, на бульварах памятники ставят. Простым смертным начинает его не хватать. И в школьные программы введут. Адаптированного. А главное – он все это предсказал:
Я при жизни был рослым и стройным,
Не боялся ни слова, ни пули
И в привычные рамки не лез –
Но с тех пор, как считаюсь покойным,
Охромили меня и согнули,
К пьедесталу прибив ахиллес.
Я хвалился косою саженью – Нате, смерьте!
Я не знал, что подвергнусь суженью После смерти…
А потом, по прошествии года – Как венец моего исправленья – Крепко сбитый литой монумент
При огромном скопленье народа Открывали под бодрое пенье – Под мое – с намагниченных лент.
Тишина надо мной раскололась – Из динамиков хлынули звуки, С крыш ударил направленный свет. Мой отчаяньем сорванный голос Современные средства науки Превратили в приятный фальцет.
Саван сдернули – как я обужен – Нате, смерьте! Неужели такой я вам нужен После смерти?!
Видите, только в сроке ошибся. Думал – через год, а мы семь лет раскачивались. Да еще спасибо, что раскачались. Но стал ли В.В. ближе? Стало ли теплее от торжеств?
Поднимает ли поэта пьедестал?
Телережиссеры находят песни Высоцкого скучными. Его, правда, пока не вращают вверх ногами, не делят на десяток Вовочек, не обвивают электронно-компьютерным серпантином, не окуривают дымом, не подсвечивают лазерным нимбом (или я что-то пропустил?). Но камера суетится. Наплывает, отплывает, и в этом что-то столь чуждое Высоцкому!.. А когда камера уставилась на В.В. сверху вниз, мы обомлели – чужое лицо! Всю жизнь мы глядели на него или прямо, или снизу вверх – из партера на сцену. Сверху – был не он. Пошлый наглый Ракурс хотел быть главным в передаче, главнее Высоцкого. И получилось…
Русские из берлина
Луна делается в Гамбурге.
Гоголь. Записки сумасшедшего
Спектакль Петера Штайна «Три сестры» имел невероятный успех. Отзывы советской прессы единодушны. Наследник Станиславского! Настоящий психологический театр!! Удивительное проникновение в «загадочную русскую душу»!!!
Эти восклицательные знаки – малая доля газетных восторгов. Добавим: справедливых, заслуженных восторгов. Действительно умная режиссура, волнующие мизансцены, блестящая игра (особенно актрис), великолепная декорация последнего акта, всякий раз срывающая аплодисменты, но…
Но вот относительно понимания русской души есть сомнение. Сомнение это порождается деталями и нюансами, казалось бы, мелкими.
Лишь один пример. Эпизод, где старик-курьер из городской управы приносит в господский дом бумаги на подпись. Зимним вечером входит он к барину, и тот недовольно ворчит: «Поздно пришел, уже девятый час». «Я пришел к вам, еще светло было, да не пускали всё. Барин, говорят, занят». Зима; если «еще светло было» – значит, пришел до четырех, а теперь девятый. Часа четыре ждал. Так написано в русской пьесе. А как поставлено на немецкой сцене?
Старик входит в заснеженном тулупе, в толстых рукавицах, голова замотана шарфом. Так, в рукавицах, он и подает барину папку.
Актеры произносят важные немецкие слова, а я думаю о пустяках. Думаю: почему старик не снимает рукавицы? Почему, войдя в комнату, он не обнажил голову? Почему не перекрестился на красный угол? И где он ждал, где провел эти часы? Судя по одежде, на улице. Но это абсолютно невозможно. Чеховские сестры – глубоко интеллигентные, страдающие и сострадающие русские души. Ни они, ни их прислуга никогда не позволили бы старику замерзать на улице. Он, конечно, все это время сидел на кухне, старая нянька поила его чаем, и он давно бы сварился в своем тулупе. Нет-нет, не русский дом, не русский старик, и недаром голова его покрыта не русским треухом, а замотана шарфом – то ли это француз под Москвой 1812-го, то ли немец в декабре 1941-го.
Все нации, конечно, равны. Но они разные. Немецкий посыльный, может, и не пьет чай на господской кухне, но и не мерзнет на улице: в Германии бумаги подписывают вовремя.
Не упрекаю немецкого режиссера – он искренне старался. Я лишь слегка недоумеваю по поводу восторгов критики насчет привозной «русской души». Нет-нет, не так просто поддается она воплощению на чужом языке…
Всегда ли мы понимаем то, что нам показывают?
Надо, надо спрашивать. Тогда, может быть, что-нибудь узнаешь. Если повезет. Старый Новый год мы встречали в Доме актера в компании Петера Штайна. Речь за столом шла о «Трех сестрах» в его постановке.