Читаем Нежность полностью

с криком крутится карусель.

Все слилось —


облака и яблоки,


визг свиней


и ржанье коней.

С неба падаю


в яму ярмарки

и опять взмываю


над ней.


Вижу синее,


вижу алое.

Все исчезло —


остались цвета.

Вот и вскрикиваю,


вот и ахаю,

так, что ахает высота!

Нарастание,


нарастание...

А болгарочка лет восьми:

«Вы не бойтесь —


еще вы не старые.


и на «ты»: «На — конфетку возьми!»

Ах ты, умница, ах, разумница!

Если б знать ты, девчонка, могла,

сколько крутится —


не раскрутится

карусельная жизнь моя.

Все неистовее,


все праздничней

она крутится столько лет —

карусель моих бед и радостей,

карусель неудач и побед.

Нарастание,


нарастание...

Еще чуточку —


и завалюсь!

«Вы не бойтесь —


еще вы не старые..


Стану старый —


не забоюсь!


Так и надо —


без тени робости,

не боящимся ни черта,

чтобы все исчезали подробности,

оставались


одни


цвета!


Болгария


* * * *


Поэзия —


не мирная молельня.


Погзия —


жестокая война.

В ней есть свои, обменные маневры.

Война —


сна войною быть должна.


Поэт —


солдат,


и все он делать вправе,

когда он прав,


идя в огонь и дым.


Поступки тех,


кто на переднем крае,

понять ли жалким крысам тыловым?

От фронта в отдалении позорном

сни крысиным скепсисом больны.

Им,


крысам,


смелость кажется позерством

и трусостью —


стратегия борьбы.

Кричать герою: «Трус!» —


попытка трусов


себя возвысить,


над героем встать.


Поэт


как ясновидящий Кутузов.

Он отступает,


чтобы наступать.


Он изнемог.


Сн выпьет полколодца.

Он хочет спать.

Но суть его сама

ему велит глазами полководца

глядеть на время с некого холма,

В движение орудья,


фуры,


флаги


приводит его властная рука.


Пускай считают, что на правом фльнге


сосредоточил сн свои войска.


Но он-то,


он-то знает,


что на левом,

с рассвета ожидая трубача,

готова к бою


конница за лесом,

ноздрями упоенно трепеща.

Поэт воюет


не во имя славы

и всяческих чинов и орденов.

Лгут на него.


И слева лгут,


и справа,


но он с презреньем смотрит на лгунов.

Ну а когда поэт —


он погибает,


и мертвый


он внушает им испуг.

Он погибеет так, как подобает, —

оружия нэ выпустив из рук.

Его глаза боится тронуть ворсн.

Поэт глядит,


всевидяще суров,

и даже мертвый —


он все тот же воин,


и даже мертвый —


страшен для врагов.


ПУШКИН


О, баловень балов

и баловень боли!


ТуЛуПЧИК С бабы


как шубу соболью.

Сн —


вне приказаний.


Он —


звон и азарт!

Он перегусарит

всех гусар!

Он —


вне присяганий.


Он —


цокот цикад.

Он перецыганит

всех цыган!

И грузные гроздья

волос африканских

велят ему —


в грозы,


велят —


пререкаться.

От пышного пунша,

салатов,


салазок


до пуль


и до пушек


на той,


на Сенатской,

от пышущих пашен

и снова до пунша,

поет


или пляшет —

он Пушкин!


Он Пушкин!

...Воздвигли —


аж тошно!

цитадели цитат.

А он —


все тот же!


Он —


цокот цикад.

И выбьет все пробки

шумящий,


шаманский

гуляки пророка

характер шампанский!

Причудливо,


ТОЧНО


сквозь время он пущен,

и в будущем


тоже


он тот же.


Он — Пушкин!


* * * *


Большой талант всегда тревожит

и, жаром головы кружа,

не на мятеж похож, быть может,

а на начало мятежа.


Ты в мир, застенчив по-медвежьи,

вошел, ему не нагрубив,

но объективно был мятежен,

как непохожий на других.


А вскоре стал бессильной жертвой,

но всем казалось, что бойцом,

и после первой брани желчной

пропал с загадочным лицом.


Ты спрятался в свою свободу,

и никому ты не мешал,

как будто бы ушел под воду

и сквозь тростиночку дышал.


С почетом, пышным и высоким,

ты поднят был, немолодой,

и приняла земля с восторгом

накопленное под водой.


Но те, кто верили по-детски

тебе в твои дурные дни

и ждали от тебя поддержки, —.

как горько сетуют они!


Живешь расхваленно и ладно.

Живешь, убого мельтеша,

примером, что конец таланта

есть невозможность мятежа.


ПРОДАВЩИЦА

ГАЛСТУКОВ


Когда окончится работа,

бледна от душной суеты,

с лицом усталого ребенка

из магазина выйдешь ты.


Веселья горькое лекарство

спасать не может без конца.

Дневное нервное лукавство

бессильно схлынуло с лица.


Вокруг весна и воскресенье,

дома в огнях и голосах,

а галстуки на карусели

все кружатся в твоих глазах.


И в туфельках на микропоре

сквозь уличную молодежь

идешь ты мимо «Метрополя»,

отдельно, замкнуто идешь.


И чемоданчик твой овальный

(замок раскроется вот-вот),

такой застенчиво печальный,

качаясь, улицей плывет.


И будет пригородный поезд,

и на коленях толстый том,

и приставаний чьих-то пошлость,

и наконец-то будет дом.


Но в тихой маленькой Перловке

соседки шумные спять,

и просьбы, просьбы о перлоне,

который надо им достать.


Заснешь, и лягут полутени

на стены, на пол, на белье,

а завтра будет понедельник.

Он — воскресение твое.


Цветы поставишь на клеенку,

и свежесть дом заполонит,

и улыбнешься ты клененку,

который под окном стоит.


Ударит ветер теплых булок,

забьют крылами петухи,

жесть загремит, и прыгать будут

в пыли мальчишек пятаки.


И в смеси зелени и света,

и в добрых стуках топора,

во всем — щемящие приметы

того, что не было вчера.


ПЕРВАЯ МАШИНИСТКА


Машинисток я знал десятки,

а быть может,


я знал их сотни,


Те —


печатали будто с досгды,


те —


печатали сснно-сонно.

Были резкие,


были вежливые.

Всем им кланяюсь низко-низко.

Но одну нэ забуду вечно —

мою первую машинистку.

Это было в спортивной редакции,

где машинки, как мотоциклетки,

где спортивные и рыбацкие

на столах возвышались заметки.

И пятнадцатилетним мальчиком,

неумытый,


голодный,


ушастый,

я ходил туда в синей маечке.

Я печататься жаждал ужасно!

Весь чернилами перемазанный,

вдохновенно,


Перейти на страницу:

Похожие книги