— А еще, знаешь, что он пел, Максимушка? Он еще пел «Летят утки, летят утки и два гуся...».
— Ты почему не отвечаешь мне, Сашенька?
— Я и не знаю, что ответить, милый ты мой...
— Сами-то из Петербурга? Или столичная фитюля? — поинтересовался доктор Петров, пряча деньги в зеленый потрепанный бумажник.
— Прибалт.
— Латыш?
— Почти...
— А по-русски сугубо чисто изъясняетесь.
— Кровь мешаная.
— Счастливый человек. Хоть какая-никакая, а родина. Что в Ревель не подаетесь?
— Климат не подходит, — ответил Исаев, пряча в карман рецепт.
— Дождит?
— Да. Промозгло, и погода на дню пять раз меняется.
— Пусть бы в Питере погода сто раз на дню менялась, — вздохнул доктор, — помани мизинцем, бросился б, закрыв глаза бросился бы.
— Сейчас начали пускать.
— Я изверился. Сначала «режьте буржуя», потом «учитесь у буржуя», то продразверстка, то «обогащайтесь»... Я детей вообще-то боюсь, милостивый мой государь, — шумливы, жестоки и себялюбивы, а коли дети правят державой? Вот когда они законы в бронзе отольют, когда научатся гарантии выполнять, когда европейцами сделаются... А возможно это лишь в третьем колене: пока-то кухаркин сын университет кончит... Кухаркин внук править станет державой — в это верю: эмоций поубавится, прогресс отдрессирует. Мой тесть-покойник, знаете ли, британец по паспорту, хотя россиянин — нос картошкой и блины на масленую руками трескал, — так ведь чуть не из пушек палили, когда в Питер приезжал. Любим мы чужеземца, почтительны к иностранцу... В Австралии паспорт, гляди, получу, фамилию Петров сменю на Педерсон — тогда вернусь, на белом коне въеду. «Прими, подай, пшел вон» — простят: иностранцу у нас все прощают...
На улице Исаев ощутил тошноту, и перед глазами встали два больших зеленых круга: они были радужные, зыбкие, словно круги вокруг луны во время рождественских морозов в безлесной России. «Такая была луна, когда мы ехали с отцом из Орска в Оренбург, — вспомнил Исаев, — он держал меня на коленях и думал, что я спал, но продолжал мурлыкать колыбельную: «Спи, моя радость, усни, в доме погасли огни, птицы уснули в саду, рыбки уснули в пруду, спи...» Потом он мурлыкал мелодию, потому что плохо запоминал стихи, и снова начинал шептать про уснувших в саду птиц... Если бы он был жив, я, наверное, смог бы сейчас уснуть. Я бы заставил себя услыхать его голос, и я бы знал, что есть на свете человек, который меня ждет. Я бы так не сходил с ума — от ожидания, веры, неверия, надежды и безысходности».
Аптекарь, повертев рецепт доктора Петрова, вздохнул:
— Отдаю вам последнюю упаковку, сэр. — Старый китаец говорил на оксфордском английском, и он показался Максиму Максимовичу каким-то зыбким, словно бы радужным, вроде тех кругов, что стояли в глазах, нереальным и смешным. — Восхитительный препарат, некий сплав тибетской медицины, рожденной пониманием великой тайны трав, и современной европейской фармакологии.
— Где вы так выучили английский?
— Я тридцать лет работал слугой в доме доктора Вудса.
— А сколько вам сейчас?
— Я еще сравнительно молод, — улыбнулся аптекарь, — мне всего восемьдесят три, для китайца — это возраст «Начинающейся Мудрости».
— А сколько бы вы дали мне? — спросил Исаев, бросив в рот пилюлю из упаковки препарата сна.
— Мне это трудно сделать, — ответил аптекарь. — Все европейцы кажутся мне удивительно похожими друг на друга... Просто-таки одно лицо... Лет сорок пять?
— Спасибо, — ответил Исаев и проглотил еще одну пилюлю. — Вы ошиблись на семнадцать лет.
— Неужели вам шестьдесят три?
— Мне двадцать восемь.
— Твое окно на пятом этаже, с синими занавесками?
— Ты как это определил, Максимушка?
— Определил вот...
— Тебе писал кто об этом?
— Никто не писал. Но ведь такие занавески ты во Владивостоке сшила, когда я из Гнилого Угла переехал на Полтавскую, — синие в белый горошек и со сборочками по бокам.
— «Со сборочками». С оборочками... Я никогда от тебя раньше этого слова не слыхала, и сама стыдилась вслух произносить при тебе.
— Почему, Сашенька?
— Не знаю. Мы ведь каждый друг друга себе придумываем, чего-то в этом своем придуманном знаем, чего-то не знаем, и постепенно того, изначального, которого полюбили, начинаем забывать и возвращаемся в себя, на круги своя. Наверное, мужчину, которого любишь, надо всегда немножко бояться: как бы он не ушел, как бы в другую не влюбился, а женщины глупые, они сразу замуровать несвободою его хотят, а потом устают от спокойствия, словно победители в цирковых поединках.
— Лестница какая темная.
— Мальчишки лампочки вывинчивают.
— Ты почему так тихо говоришь?
— Боюсь тебя.
— Пива, пожалуйста. Белого. Холодного. Самого холодного.
Владелец этого маленького немецкого бара приносил пиво Исаеву сам — он всегда садился к нему за столик, и они говорили о Германии: Карл Ниче был родом из Мюнхена, а там Максим Максимович прожил с отцом пять лет.
— В такую жару лучше пить чуть подогретое пиво, майн либер Макс. Вы можете простудить горло, если в такую жару станете пить ледяное пиво. Что вы такой синий? Хвораете?
— Здоров, как бык, Карл. Немного устал.