Боровский заваливал самолет в крен до шестидесяти градусов. Послушание огромной машины в руках «корифея» казалось фантастическим. Крылатая махина, подобно живому существу, почуявшему опасность, повиновалась безропотно.
Из кабины Кости Карауша было видно, как вдоль плоскостей засновали тончайшие, паутинно-тонкие огненные нити. Иногда они сливались и образовывали сплошное сияние. Бортрадисту показалось, что охваченный «огнями святого Эльма»[2]
самолет плавится, растворяется в грозе, поглощается ею…«Пора «корифею» командовать, а мне сигать в эту канитель, – думал Карауш. – Молчит командир. Может, у него инфаркт миокарда?»
– Давайте, что осталось, пешком пройдем, а? – сказал Костя.
Ему никто не ответил.
Лютров завороженно глядел на продолговатый, призрачно-зеленый факел, по форме напоминающий пламя ацетиленовой горелки. Он светился прямо перед ним, на конце ствола заправочной штанги, и то пружинно сжимался, становился тусклым, почти синим, то разбухал и тогда горел ослепительно. Пожар?..
– Продуть штангу азотом! – крикнул Боровский.
Едва Лютров успел включить продувку, как погас свет. На несколько секунд все в кабине задрожало в отблеске угрожающе близких всполохов, а когда навалилась тьма, по стеклам кабины, являясь ниоткуда, потекли дрожащие голубоватые струйки света…
Тасманов включил аварийное освещение.
– Куда ты смотришь? – крикнул Боровский Лютрову. – Остановились двигатели!.. Запускай!
Стрелки указателей оборотов трех двигателей стояли на нулях.
«Черт! Что это я?..» – очнулся Лютров и запустил сначала один, затем второй двигатель. Когда набирал обороты третий, послышался голос Кости:
– За выхлопными соплами шлейфы пламени!
Боровский посмотрел на приборы и промолчал. Лютров вывел все двигатели на максимальные обороты. Стрелка вариометра показывала набор высоты.
– Костя, как двигатели? Визуально? – спросил Лютров.
– В порядке.
– Левее, командир. Левее и с набором, если можно. Там вроде светлее, – сказал Саетгиреев.
Не успел штурман договорить, как за бортом взорвался огненный всплеск. Самолет дрогнул, будто ткнулся во что-то, и снова провалился вниз на километр ближе к земле.
– Совсем светло, – пробурчал Костя Карауш. И тут же добавил: – Остановились оба правых движка!
Но Лютров уже запускал их. Его теперь ничто не могло отвлечь от дела. Голова обрела привычную ясность, бодрую трезвость, руки – хваткость. Ни один прибор не ускользал от внимания, он чувствовал каждое движение самолета, каждое покачивание крыльев, на лету подхватывал команды, обстоятельно докладывал о каждой выполненной операции и был доволен собой, Боровским, Саетгиреевым, Тасмановым, Костей, самолетом и, кажется, даже грозой.
Запустив двигатели, он взглянул на Боровского и поразился чему-то необычному в нем. И никак не мог понять, что он такое увидел в Боровском, чего раньше не знал…
А дело было в том, что Боровский оставался неизменным. И вот эта отсутствие на лице «корифея» примет происходящего Лютров и посчитал за открытие. С ним ничего не происходило. Рядом сидел человек, воспринимающий как вполне возможное все эти неистовые, холодящие душу падения, глохнущие двигатели, всполохи в трех метрах от фюзеляжа, огонь на стеклах… Боровский с первой минуты прохода грозовой облачности работал, а не выматывался, как Лютров. Работал, чтобы уберечь машину от перегрузок, заваливал самолет, скользил в ад грозы, не думая о том, как это называется, и делал это как надо, потому что был на своем месте, у него была высота и самолет, а в остальном он был, умел быть самим собой на любом расстоянии от смерти. Пробивая огненный хаос, он обязал себя забыть, что есть что-то еще, кроме той работы, которую нужно сделать немедленно, и он делал ее как надо, наваливаясь на всю эту божью канитель разом: и бычьими мышцами, и опытом, и все сметающей страстью старого летчика, отрицающего саму возможность поражения. Он мог проиграть где угодно, но не здесь.
И Лютров понял, что впервые по-настоящему разглядел Боровского и вовсе не потому, что тот «открылся», а потому, что обстоятельства, как это не раз бывало, преобразили самого Лютрова, его способность видеть. А Боровский знал себя таким. Такого себя защищал, утверждал, уверенный в своей силе, и раздражался, делал глупости, когда этого не хотели или не могли видеть другие.
И мысль эта разом вымела из головы Лютрова все предвзятое, неприятное, наносное, что скопилось там рядом с именем сидевшего слева человека.
– Костя, как ты там? – весело спросил Лютров.
– Как дети капитана Гранта, связанный. – Жалуйся на Одессу, она так принимает.
– Тут всегда качка.
Между тем Лютров отметил, что указатели скорости показывали ноль. Стрелки даже не вздрагивали. Видимо, грозовые ливни захлестнули трубку приемника воздушного давления, а при подъеме на высоту вода смерзлась. Он включил обогрев, и через несколько секунд стрелки ожили.