Когда мы ступили на ведущую к дому дорожку, из дверей выскочила девушка в белом платье, крича: «Простите, ради бога, я немного задержалась!», а увидев нас, добавила: «Ой, а мне показалось, что вы уже минут десять как…»
Она умолкла, потому что в этот момент скрипнул стул и из тьмы веранды возник еще один человек – авиатор из лагеря «Генри Ли».
– Ах, Кэнби! – воскликнула она. – Привет!
Билл Ноулз и Кэнби посмотрели друг на друга напряженно, словно адвокаты противоборствующих сторон в зале суда.
– Кэнби, милый, мне нужно тебе кое-что сказать, – промолвила она, выдержав паузу. – Билл, прошу прощения, мы ненадолго.
Они отошли в сторону. Тут же послышался мрачный и крайне разочарованный голос лейтенанта Кэнби: «Хорошо, пусть будет четверг – но только наверняка!» Едва кивнув нам, он ушел по дорожке, поблескивая в свете фонарей шпорами – ими он, должно быть, подгонял свой аэроплан.
– Входите… Простите, не знаю, как вас зовут…
Это была она: типичная южанка, без единой примеси! Я узнал бы Эйли Калхоун, даже если бы никогда не видел на сцене Руфь Дрейпер и не читал «Масса Чан». Она обладала ловкостью, прикрытой сахарной глазурью милой и непринужденной простоты, намекавшей на стоявшую за ней и уходившую в героическое прошлое американского Юга целую линию любящих отцов, братьев и поклонников; ее неизменное хладнокровие было результатом бесконечной борьбы с жарой. В ее голосе слышались нотки, от которых трепетали рабы и захлебывались атаки капитанов из янки, а затем вдруг этот голос начинал звучать мягко и вкрадчиво, соперничая в своем непривычном очаровании с самой ночью.
Я почти не видел ее в окружавшей нас темноте, но когда я поднялся, чтобы уходить – было ясно, что мне не стоило задерживаться, – она тоже встала, и на нее упал оранжевый свет из открытой двери дома. Она была небольшого роста, с очень светлыми волосами; густой слой румян придавал ее лицу лихорадочный оттенок, подчеркнутый напудренным до белизны, словно у клоуна, носом, но сквозь весь этот грим она сама сияла, как звезда.
– Когда уедет Билл, я буду сидеть здесь каждый вечер в полном одиночестве. Быть может, вы иногда будете приглашать меня на танцы в загородный клуб? – В ответ на это жалостное пророчество Билл рассмеялся. – Одну минуточку, – прошептала Эйли. – Ваши пушечки висят как-то криво!
Она поправила значок в моей петлице, почти целую секунду глядя мне в глаза – во взгляде читалось нечто большее, чем простое любопытство. Это был вопросительный взгляд, она будто спросила: «А может быть, это ты?» Как и лейтенант Кэнби, я крайне неохотно скрылся в потерявшей вдруг все свое очарование ночи.
Через две недели я сидел с ней на той же самой веранде – лучше сказать, она полулежала у меня в объятиях, при этом умудряясь едва касаться меня; как ей это удавалось, я уже не могу припомнить. Я безуспешно пытался ее поцеловать, и длилось это вот уже почти целый час. У нас с ней было нечто вроде шутки о том, что я веду себя неискренне. Я утверждал, что влюблюсь в нее, если она позволит мне себя поцеловать. Она возражала, что ей совершенно ясно, что я веду себя неискренне.
В перерыве между двумя моими попытками она рассказала мне о своем брате, который умер, когда учился на последнем курсе в Йельском университете. Она показала мне его фотографию: красивое, серьезное лицо с прядкой на лбу, как на рисунках Лейендекера, – и сказала, что выйдет замуж, как только встретит кого-нибудь, кто будет похож на брата. Такая идеализация семейного сходства показалась мне бесперспективной; даже с моей дерзкой уверенностью вряд ли имело смысл пытаться конкурировать с мертвецом.
Так у нас проходили и этот вечер, и все остальные вечера; я уходил обратно в лагерь, вспоминая запах цветов магнолии и чувствуя легкое неудовлетворение. Я так ее и не поцеловал. Я водил ее на водевили, а субботними вечерами мы с ней ездили в загородный клуб, где она редко танцевала хотя бы десяток тактов с одним и тем же мужчиной; она приглашала меня на барбекю и на буйные арбузные вечеринки, и ей никогда не приходило в голову, что наши с ней отношения стоило бы развить до романа. Теперь мне ясно, что это было бы совсем не сложно, но она была мудрой в свои девятнадцать лет и видела, что эмоционально мы с ней несовместимы. Поэтому вместо любовника я стал ее наперсником.
Мы разговаривали о Билле Ноулзе. К Биллу она относилась серьезно, поскольку, хотя она сама никогда бы в этом не призналась, один учебный год, проведенный в школе в Нью-Йорке, а также студенческий бал в Йеле заставили ее обратить взор на север. Она говорила, что вряд ли выйдет замуж за южанина. А я постепенно стал замечать, что она сознательно и нарочно старалась отличаться от других девушек, певших негритянские песни и резавшихся в кости за столами в баре загородного клуба. Вот почему и Билла, и меня, и всех остальных к ней так тянуло. Мы узнавали в ней «свою».