— Убег, вашбродь, — сообщил запыхавшийся городовой. — В туман сдриснул. Это Геродот Зябликов был, которого о прошлом годе за срамные карточки…
— Отставить, — велел Давилов с непривычной властностью. — Возвращаемся.
— По какому праву… — начала я, упершись покрепче ногами, цепочка дернулась. — Никуда я с вами не пойду.
— Некогда объясняться, барышня Попович. Федька, подсоби.
Гренадир отдал городовому покалеченное ружье и подобранный из тумана револьвер, а сам подхватил меня на руки. Моя скованная с коллежским регистратором конечность болталась в такт шагам, и получалось, будто мы Давилова ведем на привязи. Евсей Харитонович быстро семенил, держа перед грудью обнаженную шашку. Тоже мне, Аника-воин апоплексический.
— Куда вы меня тащите? К барину?
В принципе, мне было все едино, кто именно меня в логово доставит, я только надеялась, что наручники с меня снимут.
— В приказ, — ответил Давилов.
— Это еще зачем?
— Затем, что мы все его превосходительству поклялись вас защищать. Посидите, Евангелина Романовна, под замком, пока… Игнат, справа!
Городовой подпрыгнул, махнул шашкой. Бурая тень рассеклась на половинки, осыпаясь трухой. Под ногами Федора хрустнуло, когда мы снова двинулись вперед.
— Вы за мной следили? — возобновила я разговор.
— Нет, — ответил Давилов. — Думали, вы, как вам и было велено, у Бобруйских затаитесь. Там и охрана, и господин Волков с заграничными чарами. Кто же предположить мог, что юная девица самолично на охоту отправится! Вас, Евангелина Романовна, обходчики на углу Гильдейской улицы заметили, в приказ немедленно сообщили.
Перед приказным крыльцом громоздились набитые песком мешки, образовывая нечто вроде бруствера. Давилов дунул в свисток, извлекая отрывистую мелодию. Дверь скрипнула, открываясь. Федор поставил меня на ноги.
— Ребятушки, — взмолилась я, — отпустите! Христом Богом прошу, некогда мне с вами прятаться.
— Разговорчики! — Евсей Харитонович потащил меня к двери, Степанов подталкивал в спину, городовой Игнат пятился последним, нашу группу прикрывая. — Давайте, ваше высокоблагородие, не ерепеньтесь. У нас и чаек, и печеньица к нему…
Наверное, я могла драться, могла выхватить у толстяка его шашку, отсечь пухлую конечность, освободиться и скрыться в тумане, уровень которого поднялся уже до плеч. Могла, но не стала. Послушно вошла в присутствие, увидела встревоженные мужские лица приказных служивых, вздохнула и… громко, по-бабьи, расплакалась.
Женские слезы — оружие верное, то есть супротив мужеского полу. Ах, как меня жалели! Любо-дорого даже. Отчего-то решив, что самое большое горе столичной барышни ссадина на щеке, мне наперебой предлагали примочки, сунули в руки с десяток носовых платков разной степени чистоты и даже одну портянку, видимо в ажитации не опознанную. Мне дали чаю и хрустящего сладкого хворосту. Любо-дорого… Плохо, что перед этим надворную советницу Попович поместили в арестантскую клетку.
Я сидела на нарах, жевала хворост, пила чай. Давилов сидел рядышком, прочие приказные любовались картиной через прутья снаружи, Старунов держал наготове ключи.
— Вы на нас, Евангелина Романовна, зла не копите, — сказал Давилов, отстегивая наручники и колобком выкатываясь к Ивану. — О вас же заботимся.
Дверца захлопнулась, ключ скрежетнул в замке. За спиною Старунова городовой положил на конторку мой револьвер.
Я пила чай.
— Сами рассудите, ваше высокоблагородие, куда вам, такой нежной юной барышне, супротив великих чародеев.
Просунув пустую жестяную кружку сквозь прутья решетки, я приняла ее от Ивана наполненной.
— А вы, не юные, не нежные и не барышни, что делать собираетесь?
— Ждать. — Давилов придвинул к клетке стул, уселся.
Прочие приказные разбрелись по помещению, не бестолково, а вполне осознанно, занимая места у окон и за развернутой, чтоб защищать от двери, конторкой. Блохин действительно отставных солдат на службу нанимал.
— Семьи ваши где? — спросила я. — Жены, детишки?
— В храме их приютили.
Храмами Крыжовень преизбыточествовал, и цветочный был, и фотографический, и наслаждений, но шутить над этим сейчас не хотелось. Евсей Харитонович имел в виду настоящий храм, церковный. Тот, в котором, по мнению гнума Ливончика, мне за Семена молиться полагалось. Такая наша бабья доля: кухня, дети, церковь.
— А ждем чего?
— Безобразия этого окончания. — Давилов покосился на окна, за стеклами которых пузырился серый туман. — Его превосходительство сказал, дня два, в самом крайнем случае — три.
— Где главный упырь затаился, знаете?
— Нет. И Семен Аристархович не знал, велел Чикова из камеры выпустить, чтоб тот отвел.
— Понятно, упырь Чиков к упырю барину.
— Семен Аристархович такого ума человечище! Ничего не упустил, всем до мелочей озаботился. Евсей, говорит, Харитонович, плохо дело, барышня Бобруйская от пристава понесла, это значит, у сучности…
— Сущности.
— Чего?
— Правильно говорить «сущность», — объяснила я. — Значит, Крестовский из-за ребенка поспешил?
А все ты, Геля, виновата. Не красуйся умом своим и хваткою сыскарской, не открой Маниной тайны собранию, может, обошлось бы.