В далекие времена, когда солнцу было трудно пробиться сквозь душную атмосферу, сине-зеленые водоросли могли улавливать все видимые лучи спектра. Пещерный мох обладает способностью почти из полного мрака собирать рассеянные световые крохи и линзами клеток направлять луч на хлорофилловое зерно. Папоротники живут в полутьме. Древнейшие же насекомые муравьи глубоко в почве сами себе создают влажную, насыщенную углекислотой атмосферу - никому из современных видов в ней уже не выжить.
Безымянному казалось, что жизнь никогда не была слепой. Конечно, зародившись на Земле, она искала пути ощупью: ведь ни деревьям, ни рыбам, ни людям не было еще аналогий!
Изучая окружающее. Безымянный предполагал, что вначале у земных существ был ограниченный ракурс обзора. Но некоторые попытались как бы "прорвать" пространство: дельфины ныряли вглубь и подымались на поверхность, обезьяны сновали по деревьям от корневища до крон - для них мир получил добавочное измерение. А затем живое существо попробовало "переместить" само пространство вокруг себя: не приблизиться к пище, а ее приблизить к себе. Сорвать плод и поднести ко рту.
Но чтоб совершить эту биологическую революцию, должен был появиться специальный орган.
Природа экспериментировала долго: вытягивала нос в хобот, создавала рукохвостых обезьян, пока не остановилась на передних конечностях…
Откуда же начался сам человек? Случилось ли это, когда он взял в руки камень и разбил им орех? Или позже - впервые нацарапав кривые черточки орнамента? Или еще много времени спустя, когда, подобно Лилит, смутно ощутил страх смерти, жалость к живому, извечную трагедию познания самого себя?
И был ли земной мозгоподобный венцом длительной эволюции? Или лишь счастливой мутацией древней обезьяны, которая однажды сразилась с горным львом и заняла его пещеру с повышенной радиацией - остатком бурных первоначальных времен Земли? Под действием этой радиации и произошел случайны" генетический скачок?
У Безымянного было слишком мало времени на исследования. Земле суждено остаться для него книгой, которая досталась ненадолго. Она захватила его с самой первой страницы - он читал, читал, целые материки вставали перед ним… Но конца в этой книге не будет. Ему останутся воспоминания и домыслы: мысленно перелистывать страницы, гадая о непрочитанном. Откуда, из какой тьмы пришла ты, Лилит, на свою Землю?
– Разве ты не видишь, не чувствуешь? - спросила однажды Лилит, с наслаждением втягивая ноздрями воздух.
– Я забыл, - виновато отозвался Безымянный. - Я так долго летел в космосе. А сейчас с тобой все вспоминаю снова.
Они стояли под темно-алыми ветвями дерева, источавшего бальзамический запах ранней осени. Он был терпок и выразителен, как прикосновение рук. Безымянный смотрел на Лилит задумчиво: для нее словно ото всего шли лучи, тогда как он видел свет, но не чувствовал радости. Дитя слишком взрослой планеты, он не ощущал трепета - перворайского, ребяческого, - который охватывал ее, землянку, при прикосновении ко всему сущему. Он лишь смотрел и понимал, а она наслаждалась!
Лаолитянин вздыхал глубоко, забыв, что сам он не рожден для этой пахучей густой атмосферы. Если б не искусственные ухищрения, его легкие были бы сожжены уплотненным, жгучим, как огонь, кислородом. Он держал свои огромные глаза полуприкрытыми - света на Земле было слишком много! Даже лучи спектра, казалось, преломлялись здесь ярче и свежее.
А рядом стояла Лилит. Ее разделяли с ним целые тысячелетия, пропасть цивилизаций. Однако она ничего не знала об этом. Знал один он.
Она стояла босыми ногами на своей молодой планете, и глаза - серые, длинные - зорко оглядывали окрестности. Ее мир был прост. Вдали, над рыжими холмами, дымились синие облака.
– Ах ты, крылатое существо! - прошептал Безымянный.
Кажется, он забыл, что перед ним дикарка. Восхищенный, счастливый, он сладостно ощущал свое невольное умаление перед нею. Счастье ведь тоже драматично. Оно, как белый цвет, слагается из целого потока спорящих лучей.
Не просто приходят двое друг к другу. Это почти такой же далекий и извилистый путь, как путь светил, летящих в пустоте.
Лаолитянин что-то сделал. Лилит не поняла. Он приблизил лицо. Это было ни с чем не сообразно: его губы прижались к ее губам! В какую-то долю секунды у нее мелькнула мысль, что он хочет укусить: зачем иначе наклонять рот, полный, правда, не зубов, - как она успела заметить, - но все-таки в твердых пластинах, способных зажать кожу?
Она готовилась отпрянуть и защищаться. Ее руки были сильнее, чем у него, - это-то она знала! Если только он не пустит в ход какой-нибудь магической штучки, коварно утаенной до сих пор.
Но он вовсе не пытался причинить ей боль. Он оставался все в том же странном, неестественном положении недвижимым, и, если б она не ощущала, как бурно бьется его сердце, она бы подумала, что он заснул.