— Что, думаешь, билет счастливый вытянула? — Кенгуру появляется чертом из табакерки, на лестнице, преграждает дорогу и взглядом торжествующим испепеляет.
Вопрошает так, что следует уйти.
Развернуться и сбежать молча, есть другие выходы, не единственная лестница, но я останавливаюсь, вскидываю голову, сбрасывая третий Веткин звонок за пять минут, и интересуюсь иронично, приподнимая брови и кривя в усмешке губы:
— Почему думаю? Я уверена.
Некрасиво.
И по-хамски.
Но брать день без содержания и, выключив телефон, исчезать в неизвестном направлении тоже некрасиво.
— Дура… — Юлия Павловна против ожиданий и злости снисходительно усмехается, почти смеется и смотрит с высокомерием. — Избалованная соплячка. Папа, мама… и ты по проторенной дорожке, не зная в жизни проблем, плывешь. Что ты из себя представляешь, пустышка? Думаешь можно надолго удержать, имея лишь смазливую мордашку и фигуру?
Нельзя, но…
— Я попробую, Юлия Павловна, — я спускаюсь, равняюсь с ней и улыбаюсь искренне.
Приторно.
До собственной тошноты.
И ее побелевших пальцев, коими она вцепляется в темное дерево перил, сторонится, давая сделать два шага, и советует с холодной яростью, не оборачиваясь и заставляя снова остановиться:
— Только не забудь спросить, почему он тебе ничего не рассказал про сегодняшний суд, девочка на пару ночей.
— Какой суд?
Я ведусь, вырывается вопрос, а она поворачивается, глядит, наслаждаясь. И спускается теперь она, надвигается, а я отступаю и в перила сама вцепляюсь.
— Не рассказал? — Юлия Павловна вопрошает, сочувственно щелкая языком, заботливо, и поясняет заботливо, великодушно. — За халатность нашего Кирилла Александровича сегодня осудить должны, по его вине ребенок умер. Мать требует до пяти лет, по максимум… Как думаешь, почему он тебе, попрыгунье стрекозе, это не рассказал? Все еще думаешь, что занимаешь важное место в его жизни?
— Да, — я отвечаю.
Соглашаюсь странным, чужим голосом.
Сбегаю по лестнице, выпрямляя спину, не оглядываюсь больше, и Юлия Павловна бьет словами в спину, кричит вслед, перевешиваясь через перила:
— Запомни, что такие молодые однодневки, как ты, годятся только для одного. Ты ж ему ничего больше дать не можешь…
Не правда.
Нет.
Не может быть и суда тоже быть не может, потому что Кирилл не виноват, не было халатности, и дело тогда закрыли за неимением состава преступления.
Оправдали.
Так что могло измениться?!
Я почти бегу по больнице, наталкиваюсь на кого-то, извиняюсь, ненавижу длинные коридоры, нескончаемые переходы и лестницы, набираю Лаврова, игнорируя уже седьмой звонок Кветы, и ругаюсь витиевато, в духе Эля, вымещая бессилие.
Аппарат абонента… такой же зараза, как его хозяин.
Скрытный, молчаливый, самоуверенный.
Гад.
— Даха! — меня перехватывают на крыльце центрального входа.
Удерживают, не давая скатиться с крутых ступеней по инерции, и в сторону от грохочущей двери дергают. Встряхивают несильно и в глаза зелеными очами тревожно заглядывают:
— Ты чего?! Летишь, как угорелая. Тебя Кенгуру все ж укусила?
— Ромыч…
Я выдыхаю и вырываться прекращаю.
Моргаю.
И стоящий рядом с Ромкой Эльвин, что, плюя на все правила, курит, сигарету вытаскивает, хмурится и цепким взглядом меня окидывает:
— Даха, что случилось?
— Кирилл… я… я не знаю…
Понятия не имею куда кинуться.
У кого и что узнать.
Почему он мне ничего не сказал?
— Красавчик? — Ромка переспрашивает мрачнея, переглядывается с Элем.
И задать вопрос Эльвин не успевает.
Тормозит машина с шашечками, хлопает громко дверь и еще громче по всей улице разносится знакомый сердитый голос с сильно заметным от волнения акцентом:
— Рина, я тебя убью! Я… я тебя ненавижу! Какого беса ты не отвечаешь?!
Квета раздраженно щурится, бежит, прижимая к груди черную папку и перескакивая ступени, и на оглядывающихся прохожих и вечно тусующийся у входа народ внимание не обращает.
Игнорирует мой изумленный взгляд, что приковывается к ее светлой шевелюре.
Короткой.
— Ты когда волосы обрезала?!
— Вчера, неважно, — Вета морщит нос, отмахивается, тараторит, перемножая русский и чешский, — нам надо срочно в В…Верх…неженск. Кирилла обвиняют в смерти ребенка… халь… zlocinn'a nedbalost[1]! To je hloup'e!..[2]
— Что? — Ромка с Элем спрашивают хором.
Перебивают поток торопливых фраз, что окончательно становятся чешскими, понятными лишь мне, и они требуют объяснений, а я, переставая разглядывать громоздкие и модные Веткины ugly sneakers, поднимаю голову и спрашиваю тихо:
— Когда ты узнала?
Вета запинается и на миг замолкает, чтобы перевести дыхание и признаться столь же тихо:
— На даче. Я разбирала бумаги на макулатуру, там была газета, — голову Квета тоже вскидывает, сверкает глазами и говорит порывисто, убежденно и независимо, как может только она. — Я хотела все узнать. Кирилл… он Димитрия спас, он не мог! Я не хотела тебе рассказывать, пока сама во всем не разберусь.
— Разобралась?
— Сегодня суд, — Квета выдыхает на одном дыхании.
Прижимает крепче папку, в которой — я уверена — все и даже больше на дело о халатности и чудовищности Лаврова.