Там я и висела много дней, или месяцев, или веков – кто знает? – пока ваша рука, руководимая любопытством, не извлекла меня оттуда, а ваше дружелюбное ухо не восприняло мое повествование. Так что я не в состоянии сказать вам, что случилось дальше с чемоданчиком-инкубатором: (А) отправился ли он в Ур, который, несомненно, не должен был слишком обрадоваться столь крупному кредиту доверия, обещавшему большие издержки и обрушившемуся на него нежданно-негаданно; (Б) был оставлен здесь ради, несомненно, колоссального объема генетической информации, содержавшейся в яйцах; или (В) отправился в Зиккурат, который должен был бы дать хорошую цену за право его уничтожить – возможно, расплатившись бывшей территорией Геенны. У меня также нет никакой информации насчет того, сдержал Кивера свое слово или нет. Свои соображения на этот счет у меня есть. Но ведь я марксистка и гляжу на все с точки зрения экономики. Хотите верить во что-нибудь другое – милости прошу.
Вот и все. Я Розамунда. Пока.
Ибо возлег я на Камень одиночества и не вернусь уже назад
Щербины, оставленные пулями на колоннах Центрального почтамта в Дублине, до сих пор бросались в глаза, хотя после восстания 1916 года прошло почти два века. Это растрогало меня куда сильнее, чем можно было ожидать. Но что растрогало меня еще сильнее, так это то, что я стоял чуть ли не на том же самом месте – ну, менее чем в двух кварталах от того места, – где мой прапрадед увидел Джерри Адамса, который пасхальным утром 1996 года, в день восьмидесятой годовщины Пасхального восстания, шел по О’Коннел-стрит, возвращаясь с политического митинга, в сопровождении всего лишь одного телохранителя, шедшего с одной стороны, и какого-то местного политика – с другой. Это дало мне ощущение прямой и однозначной связи с запутанной историей этой горестной земли.
Своего прапрадеда я никогда не видел, эту историю рассказал мне дед, и я запомнил ее, хотя дед умер, когда я был еще ребенком. Крепко зажмурив глаза, я способен увидеть его лицо – колеблющееся, словно я смотрю на него сквозь пламя свечи, – когда он, укрытый большим пуховым одеялом, лежал на смертном ложе в своей нью-йоркской «квартире-вагоне», со слабой улыбкой на устах, а волосы, раскинувшиеся на подушке белым ореолом, делали его похожим на одуванчик, ожидающий, когда же ветер разомкнет губы и подует.
– Восстание было обречено с самого начала, – говорила мне позднее Мэри. – Ружья, которые должны были прибыть из Германии, перехватили по дороге, правительственные силы в четырнадцать раз превосходили повстанцев по численности. Британские пушки громили Дублин, не выбирая целей. Город пылал, есть было нечего. Когда побежденных повели в тюрьму, а потом на казнь, уцелевшие жители свистели и улюлюкали, потому что народ в целом их не поддерживал. По всем общепринятым стандартам этот результат следовало рассматривать как фиаско. Но даже и такой исход подкрепил наше сознание независимости. Мы терпели поражение за поражением, но, поскольку никогда не признавали их, каждый разгром и каждое унижение вели нас все ближе и ближе к победе.
Ее глаза
Полагаю, чтобы вы поняли эту историю, мне следует рассказать о глазах Мэри. Но раз уж я собираюсь рассказать о ее глазах, то сначала должен рассказать о святом источнике.
В Буррене имеется святой источник, который, согласно местным суевериям, должен излечивать зубную боль. Буррен – это единственное в своем роде обширное известняковое плато, лежащее на западе графства Клэр. Там практически нет почвы. Вместо земли там камень, и камень этот под действием стихий покрылся частой сплошной сетью малых и больших трещин, внутри которых растут целые сады из растений, какие вы нигде не найдете в таком изобилии. На юге и востоке там имеется множество пещер, и там, как и повсюду в этой прекрасной местности, можно найти множество дольменов и иных древностей.