«Основа, — подумал Адамчик. — Ловко».
— Мувэ, — сказал Гриша, улыбаясь. — Лы–лы–ык… Охо–ох–ох…
— Все работаешь? — спросил Адамчик.
— Эдмуак. Ыга–аэ.
— Посидим, поговорим?
— Ээв–аыг…
— Закурим?
— Мыы–ны.
— Много заработал?
— А-ав, ам–мааны.
— Хорошо тебе?
— Аамма пиэммыы. Дыу–выы?
— Понял, друга забрали… А он ничего им. Он хороший. А они его.
— Эбууу, — сказал Гриша и пошевелил ушами.
— Не веришь. Они тоже не верят. Там, понимаешь, старуха. Старуха, понял? Страшила. Она кричала и лезла. И мешала. Понял?..
— Ыаыннн, — сказал Гриша, улыбаясь. Вставил проволоку, вжик–тук. И еще одну — вжик–тук–тук.
— …А он ее толкнул. А она там привела каких–то. Этих. Они ему руки закручивали, а он кусался. Понял?
— Нууныы, — сказал Гриша и сморщил лицо.
— А вот что теперь делать? Я все думаю, думаю… Думаю, понял?
— Э-ээак, — сказал Гриша. Вжик–тук–тук.
— И все думаю и думаю… Может, на другую фабрику пойти? На другую, понял? Может, там по–другому, а? Не так?
— Э-эээв нааэг мыын яяявег зныыы, — сказал Гриша. — Охм вщ–вщ–вщю–ую. Дынн. Амаанхыы вафабнбынбе. Ваа–вынн. Вза–вынн. — И он постучал себе пальцем по груди, выгибаясь, улыбаясь, радуясь.
— Ты молодец, — понял Адамчик. — Ты, Гриша, парень хоть куда. Счастливо оставаться.
— Юнуну–хии, — сказал Гриша, выпячивая губы, и похлопал глазами.
— Нет, — сказал Адамчик, — работай. Я пойду.
Он поднял подушку и положил ее на другие. Полушка закрыла верстак и рамку. Вторая подушка закрыла толстопалые руки Гриши. Третья закрыла его грудь. Над подушками торчала лопоухая голова Гриши. Она шевелила толстыми губами, дергала ушами, сводила брови и делала складки на лбу и на щеках. Губы мычали. Глаза хлопали.
Адамчик посмотрел на голову, поднял еще одну подушку и закрыл Гришу.
Вжик–тук.
* * *
На улице Дзержинского лежит туман. В тумане едет автобус. В автобусе качается от стены к стене большое сонное тело.
Тело дремлет. Его душа потягивается, легонько шевелится под мокрым потолком. Невидимая, там переливается неясная грусть. Прозрачная нежность слабыми толчками бьется в оконные стекла.
И доброе заспанное лицо, большое, общее, хранит на себе следы ночной уверенности в том, что тело едино, что у него одна голова, один разум и одно сердце.
Адамчик уверенно расталкивает ватные бока, пробираясь к выходу.
Должно быть, он толкается слишком сильно, потому что кое–кто поднимает голову, смотрит яснеющими глазами.
Еще не остановился автобус, а тебя больше нет. Расколотое, гудящее, оно торопливо втягивает в себя нежность и грусть, жалость к собственной слабости.
Автобус останавливается. Распахивается дверь. На улицу выходят пассажиры, становясь пешеходами, прохожими, возвращаясь в свой возраст.
Адамчик спрыгивает и бежит в тумане, шарахаясь от встречных, легко и бесшумно, как летучая мышь.
ПЕСНИ НА РАССВЕТЕ
Сначала тени от людей достигли окопа, а тени от разрушенной мызы пересекли дорогу и легли на голенища сапог. Комары вылетали из дневных убежищ. Налетали, пронзительно звеня, сладострастно впивались в стриженые затылки и в загорелые шеи.
Затем головы человеческих теней ушли в кусты, тени тел растворились в частом иван–чае. Поднялся из–за кустов туман, переполз через проволочные заграждения, залил ямы и окопы, и теней не стало.
До атаки оставалось полчаса. Командир взвода разрешил курить. К отделенному Пашкову подошел рядовой Капустин, попросил свернуть цигарку. Пашков дал ему готовую цигарку. Его пальцы встретились в темноте с пальцами Капустина, и Капустину стало неловко за свою неумелость и за тонкие пальчики. А Пашков еще добавил: «Эх ты!..»
До чего же обидно, когда не знаешь даже такого дела, когда ночь впереди, бессонная, наполненная сыростью и комарами, когда не знаешь, как держать в руках топор, карабин, цигарку.
— Третье отделение, получать патроны! — негромко сказал Пашков.
Капустин первый протянул руку.
— Капустин, отойди. На вот, пулеметчиком будешь… — Он сунул Капустину деревянную трещотку.
«Опять пулеметчиком… А потом только и будет кричать: «Пулеметчик, огонь! Пулеметчик, огонь!» Будто, кроме пулеметчика, в отделении никого нет…»
В самой темной части неба, над мохнатой бахромой леса, возникла красная ракета. Она медленно взбиралась вверх, и все смотрели на нее и ждали.
И когда она, столкнувшись с невидимым препятствием, рассыпалась под звездами сочными брызгами, — «Взвод, в атаку, вперед!» — крикнул лейтенант таким торжественным и звенящим голосом, будто он делал это первый раз в жизни.
Заплескалась, зашуршала трава под ногами, и затрещали кусты.
С высоты выскочили юркие красные змейки. Загремело. Это «противник» открыл огонь. Снизу ответили оранжевыми вспышками.
— Пулеметчик, огонь!
Капустин крутанул трещотку. Звук получился жидкий, не похожий на очередь.
Пашкову показалось, что Капустин не стреляет, и он снова крикнул:
— Пулемет! Капустин, огонь!
«Будто я виноват, что это не пулемет…» Капустин пополз, скребя пуговицами гимнастерки по граниту, хватаясь руками за скользкий мох и редкие выступы. Защипало веки, тепло дыхания отражалось от камней, обдавало лицо, и оно горело.