Народ, вече и логично вытекающее из него благородство мыслей объединены не случайно. «Славянофилы» любят цитировать отрывок из «Вадима»: «Русский народ, этот сторукий исполин, скорее перенесет жестокость и надменность своего повелителя, чем слабость его; он желает быть наказываем, но справедливо, он согласен служить — но хочет гордиться своим рабством, хочет поднимать голову, чтоб смотреть на своего господина, и простит в нем скорее излишество пороков, чем недостаток добродетелей!» Вот оно — доказательство неизбывного рабства, имманентно присущего таинственной русской душе! Однако, как и всегда в таких случаях, следует посмотреть контекст. Все это говорится на фоне постоянных отсылок к Наполеону. Лермонтов, как и многие образованные люди того времени, восхищался Наполеоном, видя в нем образ идеального харизматического национального лидера: «…что был Наполеон для вселенной: в десять лет он подвинул нас целым веком вперед» или «…разве нет иногда этого всемогущего сочувствия между народом и царем? Возьмите Наполеона и его войско! — долго ли они прожили друг без друга?».
Как сильно на восприятие идеи способен влиять контекст! Казалось бы, текст один и тот же, но как меняется смысл, если мы осознаем его не на фоне азиатской деспотии, а на фоне европейских традиций рыцарства. По сути, Лермонтов выразил то же самое, что спустя годы скажет немецкий писатель Ф. Л. Ю. Дан: «И у вассала есть честь — она называется верность». Образ Наполеона, конечно же, двойственен. С одной стороны, это захватчик, получивший достойный отпор, с другой — освободитель народов. Русские не могли не знать, как Бонапарта воспринимали в Северной Италии, оккупированной Австрией, Польше… Наполеоновские войны — время, когда взамен Европы империй приходит Европа наций. И тут бы лидера, который будет больше русским, чем царем, как Наполеон был больше французом, чем императором. Но его нет. Романовы не в состоянии сформулировать национальную идею.
Образ Новгорода, вечевого колокола, а шире — идеального общественного устройства, противовеса самодержавной власти довольно часто встречается у русских поэтов. Это символ воинской славы и национального величия, символ возможности — да, утраченной, но тем не менее осязаемой — жить иначе.
Алексей Толстой связывает вече с исконным русским обычаем и видит в нем образ будущего родины, способной «перемочь» испытание рабством:
Поэт Аполлон Григорьев, который известен большинству читателей как автор «Цыганской венгерки» («Две гитары, зазвенев, жалобно заныли…») и которого советское литературоведение относило к славянофилам-почвенникам, высказывается еще более определенно, без обиняков называя соперничающие между собой «точки сборки» российской государственности: