Никола Тесла улыбался, глядя в пол. Роберт Андервуд Джонсон задрал нос к потолку, отыскивая рифму. С полки камина непонимающе смотрели фотографии родителей Роберта, Нимрода и Кэтрин. У отца была прическа в стиле тысяча восемьсот пятидесятых, которую можно было бы назвать дурашливой. Мать считалась изумительной красавицей, однако фотография утверждала обратное.
Два усердных стихотворца решили перевести стихи Йована Йовановича Змая. Стихотворец № 1 объяснял смысл стихов. Стихотворец № 2 превращал его в элегантную, несколько пустоватую поэзию.
Мучась над переводом слова «клокотание», Тесла встал и прошелся вдоль японской ширмы.
— Если смотреть со стороны, то сербский язык кажется малым, но он просторен внутри себя, — жаловался он.
— Не вздумай написать рукой то, что, воскреснув, не пожелаешь увидеть! — ответил ему Джонсон цитатой из «1001 ночи».
Лицо Роберта уже отметила печать зрелости. Его римский нос свидетельствовал об огромной внутренней энергии. Красивое лицо начало принимать добродушное выражение сенбернара. Трижды в день они обменивались через курьера записками. Роберт конспиративно подписывал их «Лука», в честь Луки Филипова, героя стихотворения Змая[15]
.Пока они переводили Змая под благозвучными часами, украшенными солнцами и лунами, фиакр Теслы ожидал его перед домом.
— Папа-а-а, а можно тебя о чем-то спросить? — тянул избалованный Оуэн.
— Спрашивай.
— А можно мы покатаемся на дяди-Николиной коляске? — спрашивал маленький манипулятор, прикрываясь сладенькой улыбкой.
Это была коляска с колесами из литой резины, чудом эластичности. Под ноги Агнесс и Оуэну укладывали бронзовую грелку и укутывали их шотландским пледом.
Кучер возил их по улицам, залитым желтыми и голубыми огнями, и по глубоким тенистым аллеям парка, и дети чувствовали себя взрослыми.
Цок-цок!
Агнесс начинала подвывать, и маленький Оуэн боялся, что она превратится в вукодлака[16]
.Пока дети катались, Роберт рассказывал Тесле о своей Кэтрин:
— На свадьбе ее букет подхватил журналист. Во время беременности я целовал ее в живот. Перед тем как принять на руки новорожденную Агнесс, я не знал, где находится центр мира. Взяв ее в свои объятия, я понял: теперь знаю.
Новоиспеченные отец с матерью вставали ночами, чтобы прислушаться к дыханию Агнесс.
— И как я сделал ей предложение, — вспоминал Роберт, широко открывая глаза, увенчанные пенсне. — Я привел ее на скалу над Гудзоном и на фоне роскошного пейзажа спросил, возьмет ли она меня в мужья. Перед самой свадьбой она, разозлившись на меня, бросила кольцо в огонь. И я вытащил его — голыми руками!
Джонсон прервал рассказ, чтобы отобрать тапку у терзающего ее с рычанием Ричарда Хиггинсона Первого. Роберт жизнерадостно рассмеялся:
— Потом мы помирились. Я обнял ее. Она вздохнула: «Обнявшиеся мужчина и женщина — крепость в холоде космоса!» — Роберт остановился, глаза его смотрели куда-то вдаль. — Никогда этого не забуду.
Короче говоря, между изобретателем и поэтом постепенно возникла настоящая римская дружба, о которой с похвалой бы отозвался Сенека. Если Никола попадал в стесненные финансовые обстоятельства, от Роберта неприметно приходил чек. В лице Роберта, который был на пять лет старше, Никола приобрел настоящего брата, такого, какого у него никогда не было, — доброго, а не отстраненного, как боголикий Данила.
Женщина, вокруг которой вращалась урбанистическая галактика на Лексингтон-авеню, 273, все еще была красива. Волосы у нее выглядели так, будто она моет их коньяком. Приняв ванну, она голышом вставала перед зеркалом, втирала в лицо крем, после чего пальцы вытирала о собственную кожу: «Да, я еще ничего!» Затронутая туберкулезом, она время от времени проводила пару месяцев в Колорадо, принимая в санатории солнечные ванны. Как многих викторианских девушек, Кэтрин Джонсон воспитывали по правилу: «Будь красивой, если можешь, будь остроумной, если надо, но будь приличной, даже если это тебя убьет!»
Однако наша героиня постоянно пребывала в возбужденном состоянии. Ее непосредственные манеры считались неправильными, и тетка однажды даже спросила ее:
— О Кэт, не сошла ли ты с ума?
Роберт Андервуд Джонсон восхищался темпераментом жены. А вот к ее мыслям он относился иронически, позволяя ей говорить что угодно. И чем активнее она настаивала на собственном мнении, тем более странным оно казалось Роберту.
— Мыслительный процесс испокон веку относили к дурным манерам, — тактично утешал ее муж.
Роберт полагал, что женщины легче принимают в жизни различные ограничения. Только не Кэтрин. Она, как и ее кот Сент-Айвс, вечно гонялась за чем-то невидимым. Она подавляла себя. Ощущала вину за то, что не была абсолютно счастлива. Она хотела вырваться
— Не будь эгоисткой, — говорила ей сестра.
Существовало нечто, что напрасно искала Кэтрин, какое-то тайное чудо.