Так пахнут сыростью гриба,И неуверенно, и слабо,Те потайные погреба,Где труп зарыт и бродят жабы.Слепое и страшное движение «прыгающих» друг на друга ладожских льдин ассоциировалось в сознании Гумилева с безумным движением мечущихся по петроградским улицам «оргийных», революционных толп, глумящихся над набальзамированными останками «старца» и пораженных затем распутинским «озорным» безумием. Как то, так и другое зрелище являло образ грандиозного пробуждения природных стихийных сил и потому было тягостно для разумного восприятия:
Река больна, река в бреду…Однако то, что порождало в людях
в марте — апреле 1917 г. «горестное недоумение» (см.: Павловский А. И. Николай Гумилев // Гумилев Н. С. Стихотворения и поэмы. Л. 1988. С. 50), вызывало полное понимание и радостное ликование в зверях:… Одни, уверены в победе,В зоологическом садуДовольны белые медведи.И знают, что один обман —Их тягостное заточенье:Сам Ледовитый ОкеанИдет на их освобожденье.Трагическое откровение гумилевского «Ледохода» современники не поняли. Вас. В. Гиппиус, процитировав стихи о «белых медведях в зоопарке», которые ликуют в момент ладожского ледохода 1917 г., писал: «Не правда ли, прочитав эти строки, нельзя удержаться от улыбки — но не насмешливой, а ласково-поощрительной, чуть ли не такой, какой мы встречали наиболее удачные словосочетания Игоря-Северянина? Гумилев не такой озорник, как Северянин, он не все, а только кое-что приносит в жертву остроте и пряности… […] Гумилев — облагороженный Северянин, или Северянин — опошленный Гумилев, как угодно» (Гиппиус Вас. В.
Пряники // Николай Гумилев: pro et contra. СПб., 1995. C. 479–480 («Русский путь»). Увы! Никакой «остроты и пряности» здесь нет, и улыбаться ни «насмешливо», ни «ласково-поощрительно» здесь нечему. Все гораздо проще и страшнее. То, что виделось современникам сложным ходом исторического развития России, для Гумилева было просто превращением «истории» в «зоологию».И предсказать или предвидеть этот всплеск «зоологических» страстей не мог никто, ибо тезис о «смерти стихии», о «победе человека над природой» в эпоху «цивилизации» — не более чем эффектная сентенция.
Никакой «победы над природой»
человек не одерживал и никогда одержать не сможет. Ибо «природное тело», которым он облечен после грехопадения, — «тело смерти».VII
Следует, впрочем, особо подчеркнуть, что переживание в «натурфилософских» произведениях Гумилева природного материального бытия — и внешнего, и своего собственного — как тления во времени «тела смерти
», не должно заслонять своей трагической остротой другое, противоположное переживание, ведущее к утверждению природы как творения Божьего, несущего, даже в нынешнем, недолжном и недостойном, состоянии черты первобытного совершенства. Как уже говорилось выше, православная аскетика, на которую ориентируется, выстраивая свою «натурфилософию», Гумилев, видит в идее «умерщвления плоти» диалектическое признание ее «божественной славы». Диалектика проста: аскетическое отрицание «тела смерти» — хотя и суровое, но все же не что иное, как лечение; вылечить же можно только то, что изначально было здорово и еще имеет шансы вернуться к здравому бытию. Более того, сама суровость православной аскетической практики парадоксально свидетельствует о сохранившемся здесь «натурфилософском оптимизме», об очень оптимистическом в основании своем взгляде на тварное мироздание.