Читаем Николай Гумилев полностью

Подобное понимание гумилевского текста неизбежно вызывает целый ряд собственно логических нестыковок. Почему, например, «и в этом будущем» лирическому герою Гумилева приходится специально утверждать верность «своей “песне”, своему искусству, своей музе»? Если речь идет о том, что в будущем имеет место быть полное и абсолютное торжество поэзии при упразднении всего, что этому торжеству нынче, в настоящем, мешает — «войн, обид и распрей», — то какой смысл настаивать особо на том, что и в этом «прекрасном далеке» Николай Степанович Гумилев оставляет за собой право оставаться тем, кем он был в прошлом, т. е. апологетом поэзии? А кем он может еще быть в том царстве, где кругом — одни только поэты, неукоснительно «ведущие сердца к высоте»? Зачем в таком случае искать «музу» («Тогда я воскликну: “Где же / Ты…”»)? Если речь идет о музе, то где же ей быть, как не в «царстве поэзии»? Пафос стихотворения явно трагический — но где же источник этого трагизма? Если, по мнению Гумилева, искусство есть важнейшее начало жизни, то будущее, — коль скоро оно видится грандиозным расцветом искусства, эпохой «поэтов, ведущих сердца к высоте», — прекрасно и замечательно, и совершенно не нужно потому как-то особо свидетельствовать «верность своей “песне”, своему искусству, своей музе». Получается странная картина: Гумилев пророчит о том, как в близком будущем «поэты» будут «водить сердца к высоте» — и вздыхает о прошлом, словно бы таковое торжество поэтов ему самому как бы и не по душе. Казалось бы, уж кому-кому, а ему-то надо было ликовать, и с нетерпением ожидать наступления этого самого будущего, коль скоро в «царстве друидов», как это можно понять из текста «Канцоны», поэты — в большой чести…

Очевидно, что понять гумилевскую «политику» с ее «страшной свободой духа», «друидами», «царством поэтов», «созданной из огня», «старыми» и «новыми» песнями и т. п. невозможно без учета специфики историософского художественного мышления Гумилева — специфики, о которой он сам говорил в лондонском интервью К. Бечхоферу: «Когда современный поэт чувствует ответственность перед миром, он обращает мысли к драме как к высшему выражению человеческих страстей, чисто человеческих страстей. Но когда он задумывается о судьбах человечества и о жизни после смерти, тогда он и обращается к мистической поэзии» (Гумилев в Лондоне: неизвестное интервью. Публикация Э. Русинко // Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994. С. 307). Коль скоро вопрос «о судьбах человечества» не воспринимался Гумилевым в канун создания «Канцоны» вне связи с вопросом «о жизни после смерти», можно предположить, что и «футурология, нашедшая выражение в «Канцоне», является родом провиденциального дискурса, восходящего к какой-либо эсхатологической доктрине.

В том же интервью Гумилев замечает, что «в России до сих пор сильна вера в Третий Завет. Ветхий Завет — это завещание Бога-Отца, Новый Завет — Бога-Сына, а Третий Завет должен исходить от Бога Святого Духа, Утешителя. Его-то и ждут в России, и мистическая поэзия связана с этим ожиданием»(Гумилев в Лондоне: неизвестное интервью. Публикация Э. Русинко // Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994. С. 307). Речь идет, таким образом, об историософской мистике, источником которой является христианская эсхатология и связанные с ней хилиастические ереси. Именно в кругу этих представлений о смысле и цели истории формировалась в 1917–1918 гг. «политика» акмеиста Гумилева.

II

Христианское миросозерцание утверждает бесперспективность исторического бытия как человека, так и человечества, более того — утверждает регрессивный характер истории в принципе. «Христианство возвестило одну из самых мрачных эсхатологий; оно предупредило, что в конце концов силам зла будет дано вести войну со святыми и победить их (Откр. 13: 7)» (Диакон Андрей Кураев. О нашем поражении // О последних судьбах мира. Три взгляда из разных эпох. М., 1997. С. 82).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже