Лежал истомленный на ложе болезни(Что горше, что тягостней ложа болезни?)И вдруг загорелись усталые очи,Он видит, он слышит в священном восторге —Выходят из мрака, выходят из ночиСвятой Пантелеймон и воин Георгий.Вот речь начинает святой Пантелеймон(Так сладко, когда говорит Пантелеймон):«Бессонны твои покрасневшие вежды,Пылает и душит твое изголовье,Но я прикоснусь к тебе краем одеждыИ в жилы пролью золотое здоровье».И другу вослед выступает Георгий(Как трубы победы, вещает Георгий):«От битв отрекаясь, ты жаждал спасенья,Но сильного слезы пред Богом неправы,И Бог не слыхал твоего отреченья,Ты встанешь заутра и встанешь для славы».И скрылись, как два исчезающих света(Средь мрака ночного два яркие света),Растущего дня надвигается шорох,Вот солнце сверкнуло, и встал истомленныйС надменной улыбкой, с весельем во взорахИ с сердцем, открытым для жизни бездонной.Это стихотворение заставляет нас под несколько иным углом зрения взглянуть на кажущееся в современных историко-литературных очерках аксиоматичным «жизнелюбие» Гумилева. Жизнь свою он прожил действительно весьма активно, не уклоняясь ни от каких «битв» — ни литературных, ни военных, ни политических. Но вот, оказывается, особого «упоения в бою», как это казалось современникам, не испытывал:
От битв отрекаясь, ты жаждал спасенья…«Спасенье», как явствует из контекста, здесь — понятие сотериологическое: речь идет о спасении души. Нечто подобное происходит с лирическим героем «Пятистопных ямбов»: в упоении битвой («и счастием душа обожжена») он готов дать обет монашества. Молитвенное обращение к Богородице, «честнейшей херувим и славнейшей без сравнения серафим» (т. е. превосходящей в своей славе и святости ангелов) вызывает желание «покинуть мир лукавый», бежать под защиту Ее Афонской твердыни, «убежища для тех, кто ищет спасения». Вероятно, чем дальше, тем больше характер битв в мире «воинов, купцов и париев» (предвосхищающего, как мы помним, наступление «царства друидов») представлялся Гумилеву, даже при его мужестве, боевом энтузиазме и патриотизме, все более подозрительным именно в сотериологинеском плане
.Перспектива возникновения в близком будущем «поэтического царства» почему-то вызывала у него острое желание бросить все, затвориться в «белом монастыре» и вплотную заняться спасением души — желание такое острое, что была необходима некая высшая поддержка, «видения и знамения» (и, вероятно, неоднократная), дабы Николай Степанович вновь обращался на стязи «жизни бездонной». Оставаться в миру, чтобы «петь прежние песни», в 1917–1918 гг. было для Гумилева подвигом большим, чем монастырский затвор.
Желание полного разрыва с миром, отшельничества, одиночества
может оказаться и соблазном, бегством от жизненных тягот, «отказом от креста», коль скоро человек призван Богом к иному пути, нежели путь монашества или пустынничества (примером этого является т. н. «мессалинство», осужденное Церковью). Но этот, обозначенный в «Пятистопных ямбах», духовно-биографический сюжет позволяет сделать вывод: вероятно, в грядущем «царстве друидов», при всех его замечательных чертах и любви к поэзии, общение с Марией, Ее Сыном и основанной Им Церковью, приветствоваться отнюдь не будет. Это и заставляет Гумилева в «Канцоне» недвусмысленно заявить о своем разрыве с «друидическими» поэтами и выбрать «старые взгляды и песни», не препятствующие связи поэта с «созданной из огня»…