Юнкер с поспешностью кивнул головой. Он сдвинул на столе в одну кучу карандаши, перья, бумагу, стал расставлять на доске фигуры.
– А ты где пропадал до сих пор? – спросил он с лёгким упрёком. – Бабушка долго не хотела ложиться, всё ждала тебя.
По лицу Лермонтова пробежала печальная и жалкая улыбка.
– Бабушка очень огорчалась? – выговорил он глухо, словно с трудом. – Это очень нехорошо, Аким, с моей стороны доставлять ей огорченья. Ну что же поделаешь, видно, такой уж я потерянный человек.
И тяжело вздохнул.
– Ну, давай. Твои чёрные?
Он отстегнул и сбросил с плеча ментик, опускаясь на диван, расстегнул шнуры доломана.
Дверь осторожно приоткрылась. Рослый лакей в денщичьей форме лейб-гусарского полка появился на пороге.
Лермонтов посмотрел на него строго.
– Вас нешто укараулишь, Михаил Юрьевич, – ухмыльнулся лакей, видимо, ни капли не смущаясь строгого взгляда своего барина. – Вы вон как кошка по дому ходите.
Лермонтов погрозил ему пальцем.
– А это что у тебя? Письмо? Чего ж держишь?Он почти выхватил из рук лакея письмо, поспешно разорвал конверт.
– Ну, ну, Аким, можешь думать сколько тебе угодно, – бросил юнкеру, принимаясь за чтение.
- Шах вашему королю, – торжествуя, воскликнул Аким и вдруг осёкся.
Лицо его партнёра вдруг страшно переменилось. С татарских выдающихся скул слетел весь румянец, побелевшие губы непрестанно подёргивались.
– Миша! Что с тобой, милый?!
– На вот, прочти, – задыхаясь, выкрикнул Лермонтов и бросил на стол письмо.
Затем он с шумом отодвинул, вскакивая с дивана, стол и выбежал из комнаты.
На доске зашатались и попадали фигуры. Белый король, откатившись, секунду держался, словно в нерешительности, на краю стола и с одиноким пустым звуком упал на пол.
Аким не успел дочитать и до половины, когда в комнату с встревоженным видом вбежал бледный молодой человек в синем чиновничьем фраке.
– Что тут случилось? – воскликнул он взволнованно. – Мишель приехал?
Юнкер вместо ответа с грустным выражением протянул ему письмо.
– И знаешь что, Святослав, – сказал он, волнуясь, – я и сам потрясён не меньше Мишеля. Это одна его знакомая пишет, что Варенька Лопухина выходит замуж[139]
. Едва он прочёл это письмо, как вскочил из-за стола с таким видом, как будто ему сообщали о смерти самого близкого человека. А ты помнишь, мы ещё недавно поссорились из-за неё с ним. Я думал, юнкерская фанфаронада заставляет его презирать, называть ребячеством всё чистое и хорошее. Нет, нет, теперь-то я вижу, что всё это только напускное. Чувство его к Вареньке неизменно, оно велико и серьёзно.Святослав молча покачал головой.
В доме старухи Арсеньевой Мишель был кумиром не только одной бабушки. Его решительно боготворили и все живущие там. Но между детским восторгом и обожаньем младшего его кузена, Акима Шан-Гирея[140]
, и безграничной, какой-то фанатической преданностью Святослава Афанасьевича Раевского[141] лежала непроходимая пропасть.Внешне Раевский как бы стыдился этого своего преклонения. Втайне он почти с болью не раз спрашивал себя, может ли он хоть в чём-нибудь отказать, чего-либо не сделать ради Мишеля?
Откуда-то из самых глубин его сердца поднималось, как вздох: «Нет, не могу».
Это был не по годам серьёзный и молчаливый молодой человек. Он был беден, вместе с матерью, дальней родственницей Арсеньевой, проживал в её доме чуть ли не из милости. Юношеское самолюбие жестоко страдало, подвергаясь постоянным испытаниям. К богатым и беззаботным привилась прочная, ничем не вытравляемая ненависть, а вместе с тем в Мишеле его восхищала даже его гусарская бравада, даже любая скабрёзная шутка. Любой жест, любой поступок Мишеля имел для Раевского какую-то особую значительность. Он легко забывал любую обиду, в любую минуту готов был прийти на помощь и с дружбой к этому беспрестанному обидчику.
И сейчас, ничего не ответив Шан-Гирею, только сокрушённо покачав головой, он пошёл к Мишелю. Ему казалось, что тот должен сейчас очень страдать, ему нужен друг и утешитель. Умилительное чувство жалости и сочувствия переполняло сердце.
За дверьми раздавались мерные настойчивые шаги, мягко по ковру звенели шпоры.
Раевский открыл дверь.
– А, Святослав! – останавливаясь посреди комнаты, воскликнул Лермонтов. – Входи, входи.
Он смотрел на Раевского весёлыми, смеющимися глазами. Потом, словно вспомнив что-то, с отчаянным смехом бросился на оттоманку.