– Между Грабеном, Новой аллеей и Малой стороной они уж восстановили сообщение, все баррикады взяты, держимся только мы да Цельтнергассе.
– Палацкий и Гавличек выступили с уговорами к примирению, – говорит поляк офицер, член конгресса, сидя у стены, отпивая из бутылки пиво, – они лижут зад Виндишгрецу, пся крев, славяне!
В большой глиняной кружке Густав Страка принёс пиво Бакунину.
– На рассвете Виндишгрец начнёт наступление; если мы не получим крестьянского подкрепления, не выдержим, – проговорил Бакунин, отпивая.
Никто не ответил. Смертная тоска пустым кольцом сжала сердце Бакунина, вместе с ней навалилось безразличие, захотелось лечь спать. Все молчали. Бойцы в пивной распоряжались, как дома, словно завтра их не расстреляет Виндишгрец. Кто сидел на полу у раскупоренных пивных бочонков, кто тащил солому, чтоб спать. Входили с баррикад отдыхать У стен в темноте дремали славянские несвёрнутые знамёна, такие же реяли в темноте над последней баррикадой.
В подвале горели сальные свечи. Бакунин прилёг в углу, задумываясь, отпивал из глиняной кружки, писал на клочке бумаги воззвание к народу: «Братья, со славой выходим мы из предательской, неравной борьбы, не станем же отступать перед тем, что так славно начали. На нас смотрит вся земля богемцев и моравов, Вена и вся Европа: это богемский лев грозно пробудился от своего двухсотлетнего сна. Не позволим обмануть себя никакими обещаниями, за нами вся нация…» В тусклости колеблемых свечей вбежали вооружённые. Бакунин узнал последнего посланца к крестьянам, вскочил, зашумев упавшим стулом.
– Ну, ну? – повторяли кругом, окружив студента.
Студент задохнулся от бега, от страха, сел на стул, как упал от усталости.
– Кончено, – бормотал, – отрезаны.
– Как?! – вскрикнули голоса.
– Крестьянам и национальной гвардии, шедшим к нам, перерезала путь кавалерия Виндишгреца. А Палацкий и Гавличек уговорили крестьян вернуться, все наши верховые захвачены, к утру всё кончится…
– Чего ты каркаешь! – наступил офицер-поляк.
Но студента бросили, разошлись; он у стола, опустив голову на руки, не то заснул, не то плакал. С Градчина громыхнули первые пушки. Перекатился в рассвете первый треск ружей. Снова ухнули с левого берега Молдавы орудия. Гренадеры в медвежьих шапках, подрагивая от холода, двинулись на приступ Старого города.
Баррикады молчали. В утреннике веяли два ещё не упавших славянских знамени да, странно разведя руки, валялись возле них на мостовой трупы.
19
В затенённом парком варшавском Бельведере, в двусветном зале у амбразуры окна стоял пожилой человек с лохматыми седыми волосами. Человек был одет в мундир с колодкой орденов, стоял в зале один. Хромой фельдмаршал Паскевич смотрел в окно, выходившее на запад.
Паскевич неожиданно повернулся. Прихрамывая раненой под Варшавой ногой, по-военному неся вперёд грудь, заходил по залу. В голове: расчёт сил, нового блеска, удара, славы, затмевающей Румянцева, Потёмкина, Суворова.
К фельдмаршалу вчера на вспенившихся конях приехал посланник австрийского двора граф Кабога. Австрийский граф умолял Паскевича двинуть войска для спасения Австрии. Граф Кабога был расстроен. В этом самом двусветном зале Бельведера внезапно опустился на колени перед седым фельдмаршалом, еле выговаривая: «Дорога каждая минута, ваша светлость, каждый час, спасите Австрию!» – и, схватив сухую руку Паскевича, граф Кабога поцеловал её.
Паскевич улыбнулся; «Это было, конечно, уж слишком, фельдмаршал Паскевич не женщина». Подняв графа, Паскевич выговорил слова дружбы, успокоил. Звон шпор с хромотцой был неровен. Император в Москве освящает новый дворец. Паскевич не знал подлинных монарших настроений. Прихрамывая, Паскевич прошёл к письменному столу в конце зала; и когда сел, задумавшись, в мундире, орденах, подперев седую, солдатскую, в неопрятно-кудрявых бакенах голову, было странно: словно на громадной сцене сидел фельдмаршал. До того был велик зал и до того мал казался Паскевич за длинным столом.