– Ты напрасно беспокоишься, голубушка. Государь всегда так на смотры выезжает: он мороза не боится, – вразумлял я бабу.
– Как, барин, не бояться… Неровен час! Не паренек он молодой… Кровь, чай, не по-прежнему греет…
– Греет, матушка! Его греет: нас с тобой переживет!
– Кто это знает. На все Божья воля….
– Разве ты не видела, как он точно ветер пронесся?
– Видеть-то видела, а все ему след поберечься. Так несдобровать ему…
– Полно каркать и вздор молоть, – произнес я с некоторым раздражением и начал пробираться восвояси, сквозь толпу, которая не расходилась, потому что солдаты еще стояли на месте.
Теперь припадки болезни, с которой боролась долго могучая натура императора, стали развиваться с неимоверной быстротой; он уже не мог выходить из своего кабинета. 11 февраля он намеревался быть у преждеосвященной обедни в Дворцовой церкви, но, почувствовав озноб, не мог стоять на ногах; после убеждения докторов он одетый лег в постель, только прикрывшись шинелью. Превозмогая себя, он продолжал и этот день в постели заниматься делами. Вечером появилась испарина; язык был не чист; оказалась чувствительность печени. Дабы не опечалить подданных, государь запретил печатать известия о ходе своей болезни, что и прежде всегда соблюдалось по его повелению; за несколько дней до кончины он вспомнил об этом и, обратившись к цесаревичу, сказал: «Надеюсь, что не обеспокоили публики бюллетенями о моем нездоровье».
Двенадцатого февраля жар и озноб увеличились. Государь целый день провел в постели. К вечеру, однако, состояние больного настолько улучшилось, что по ходу болезни можно было ожидать перемежающейся лихорадки. Телеграмма о деле под Евпаторией (в феврале 1855 года русская армия в Крыму потерпела очередное тяжелое поражение. –
В следующие два дня самочувствие больного ухудшилось; ночи он проводил беспокойно, почти не смыкая глаз.
Пятнадцатого февраля государь стал с утра харкать с кровью; к вечеру жаловался на подагрическую боль в большом пальце ноги, на следующий день усилилось страдание в правом легком; государь почувствовал в нижних, задних реберных мышцах, с правой стороны, сильную боль; нижняя доля правого легкого оставалась заметно пораженной. Голова, с начала болезни, все время была свежею: ни кружения, ни боли в ней не замечалось.
17 февраля я по своему обыкновению к 9 часам утра спустилась к цесаревне (Марии Александровне. –
Он отправился в манеж и, вернувшись оттуда, слег. До сих пор болезнь государя держали в тайне. До 17-го даже петербургское общество ничего о ней не знало, а во дворце ею были мало обеспокоены, считая лишь легким нездоровьем. Поэтому беспокойство великой княгини удивило меня. Она мне сказала, что уже накануне Мандт объявил положение императора серьезным. В эту минуту вошел цесаревич и сказал великой княгине, что доктор Карель сильно встревожен, Мандт же, наоборот, не допускает непосредственной опасности. «Тем не менее, – добавил великий князь, – нужно будет позаботиться об опубликовании бюллетеней, чтобы публика была осведомлена о положении…»
В ту минуту, когда я пишу эти строки, с тех пор прошло только два дня, но мне кажется, что за эти два дня рухнул мир – столько важных и страшных событий произошло за этот короткий срок. 17-го, вернувшись с обеда у моих родителей, я пошла переодеться к вечеру у цесаревны; но пробило 10 часов, никто меня не позвал, и я спустилась в дежурную комнату, чтобы узнать, в чем дело. Камеристка сказала мне, что состояние здоровья императора, по-видимому, ухудшилось, что цесаревна, вернувшись от него, удалилась в свой кабинет и что великая княгиня Мария Николаевна, которая проводит ночь при отце, каждый час присылает бюллетени о здоровье императора.