Жуткий, если вдуматься, текст. Можно подумать, что до Клюева дошло ложное известие о смерти Есенина — таких известий тогда было в избытке, люди исчезали в безвестности или появлялись спустя время. Но у Клюева — речь о другом. О молитве за живого Есенина, как за умершего, наравне с убиенными, ибо «человека покинул Ангел» и плачет по нему Золотая Рязань… Есенин со своей стороны мог бы спросить — кого же в действительности Ангел покинул? Но у Клюева — своя печаль. Он шлёт новые стихи Миролюбову для «Ежемесячного журнала» и специально подчёркивает в письме: «И на этот раз очень прошу напечатать, они для меня и лично нужны, но очень был бы благодарен, если бы Вам понравились они и литературно… Я много грешил в Питере — и так сладостно покаяние под родными соснами. Впрочем, и грехи мои так понятны, а иногда даже и нужны…» Одно из посланных стихотворений — не покаяние, но жалобный плач. По собственным грехам? Не о них сейчас речь. О горе сердечном.
«С Китоврасом» — с человеком-конём, взятым премудрым Соломоном и заспорившим с хозяином, как повествует древнее «Сказание о том, как был взят Китоврас Соломоном»: «Однажды Соломон сказал Китоврасу: „Теперь я убедился, что сила твоя — как и человеческая, и не больше твоя сила нашей силы, ибо поймал я тебя“. И ответил ему Китоврас: „Царь, если хочешь узнать мою силу, сними с меня цепи и дай мне свой перстень с руки, тогда увидишь силу мою“. Соломон снял с него железную цепь и дал ему перстень. А он проглотил перстень, простёр крыло своё, размахнулся и ударил Соломона, и забросил его на край земли обетованной. Узнали об этом мудрецы и книжники и разыскали Соломона».
Достаточно было Есенину прочесть в клюевском контексте имя «Китоврас», чтобы восстановить всю смысловую цепочку и понять клюевский намёк на есенинское «О, Русь, взмахни крылами…», на его «разбойность» и «сшибание камнем месяца», на его спор «с тайной Бога»… И следуя обратному направлению мысли, вернуться к «мудрости» Клюева-Соломона и «силе» Китовраса (дескать, «сила есть — ума не надо»)… Всего этого уже хватало для смертельной обиды. Но дальше следовало:
«Серафим опальный» сразу же отсылает к «серафиму» из «Святой были», что «разошёлся… с жизнью внутренней» и возвёл «навет» на «святорусский люд» — как тут не вспомнить есенинского «Товарища» с расстрелом Исуса в финале? А после признания в любви к Есенину, как «к маминым иконам» — высшая степень любовного чувства для Клюева! — опять «самоуничижение», что паче гордости: «Пусть я некрасивый, хворый и плешивый, но душа, как сон»… Это и ответ на жестокие есенинские насмешки, которые тот позволял себе над старшим собратом, и опять же отсыл к есенинскому «смиренному Миколаю», у которого «тихо сходит пасха с бескудрой головы»… И, наконец, обозначение того главного, что и составляет «соломонову мудрость» Николая: знание вещего сна, — «где в углу за печью чародейной речью шепчется Оно»… То таинственное, жизнедающее Оно, что проявилось в «Белой повести», посвящённой памяти матери, растворившееся в воздухе деревенской избы и кликавшее в иные миры. То незримое, что преображает сущий мир, соединяя его с миром горним, что стало живительной влагой для клюевского слова в предреволюционном цикле «Земля и железо», от которого пришли в восторг и Белый, и Разумник, и Есенин, и обалдели слушатели Религиозно-философского общества — от маститой Зинаиды Гиппиус до юного Михаила Бахтина.
Нет, не может Клюев так просто отпустить от себя своего наперсника, уже передав ему свои духовные сокровища. Горе настолько велико, ощущение предательства до такой степени губительно, что сам Николай, перед тем как помолиться за Есенина живого как за умершего, пишет о себе как об убитом — убиенном злодейской волей коварного Годунова царевиче Димитрии.