Иеродиакон Василий — будущий архиепископ Леонтий Чилийский — вспоминал, как в их полуподпольный монашеский кружок в Феодоровском подворье в честь 300-летия дома Романовых, «где всё было выдержано в старом русском стиле», приходили читать доклады профессора Богословского института, Горного института (в частности, профессор О. Н. Чапурин), а также поэт Николай Клюев — «с этим замечательным человеком меня познакомил мой друг по Институту Иннокентий, который тоже пописывал стихи и давал их на прочтение поэту». Иеродиакон вспоминал свои гощения у Клюева, его чтение «Деревни», «Заозерья» и «Погорельщины» — и совершенно непривычный для тогдашнего Ленинграда быт и внешний вид поэта: «Всё было оригинально, пахло Древней Русью. В красном углу много старинных образов и среди них особенно выделялся образ Спаса Недремлющее Око. У образов теплилась лампада, а также другая у раскрытого старинного антиминса без мощей. Вместо стульев резные лавки, а также столы, ларцы. Всё в древнем русском стиле, как на картинах Рериха (по всему видать, что Василий знал этот быт лишь „по Рериху“, в лучшем случае — „по Нестерову“, в отличие от Клюева. —
Автор этих воспоминаний и оставил свидетельство того — прихожанином какой именно обители был Николай в Ленинграде конца 1920-х годов: «Сам Н. Клюев усердно посещал Николаевский Единоверческий храм, думал о монашестве, если бы, по его словам, были условия на то. Себя почему-то в откровенной беседе сравнивал с Вл. Нифонтом до его покаяния…»
Фёдор Евфимьевич Мельников охарактеризовал Единоверие как «переходную церковь — от старообрядчества в новообрядчество… Принадлежащие к этой церкви именуются единоверцами, или соединенцами. Названы они так потому, что будто бы имеют одну веру с новообрядческой церковью. На самом же деле они не имеют полного единства в вере ни с новообрядцами (то есть последователями никоновской церкви), ни со старообрядцами…».
Не согласился бы с подобной категоричностью Николай Алексеевич Клюев, ушедший от крайностей староверия в неприятии всей действительности и начертавший: «кто за что, а я за двоеперстие», ищущий, взыскующий единения в Духе, в Благодати, словом соединяющий эпохи и миры, пытающийся заново обрести себя в разламывающейся неуютной действительности.
«…B условиях безбожного ига в России… невозможно свободное обсуждение церковных и вообще религиозных вопросов. Для этого нужно ждать других времён…» (Ф. Е. Мельников).
Не антиправославная «художественная самодеятельность» — всё решала и вершила железная рука окрепшего нового государства.
«Мы не нуждаемся ни в каком патриотизме…» — заявил бывший «богостроитель» Луначарский в 1928 году. Почему не нуждаемся? Потому что нужно «отказаться от обломовщины»… Поставив знак равенства между «обломовщиной» и патриотизмом, уже можно было изрекать любые сентенции, ласкавшие всегда слух либералов всех мастей и ласкающие его по сей день. Оказывается, «обломовщина является нашей национальной чертой», ибо «мы не совсем „европейцы“ и очень, очень мало „американцы“, но в значительной степени — азиаты. Это, так сказать, дань нашему евроазиатству» (ком грязи в сторону евразийцев!). Идеал наркома просвещения — «человек западного типа», который «не чувствует себя гражданином определённой страны… является интернационалистом»…
Лекция сия называлась «Воспитание нового человека».
Новый человек в эти годы воспитывался поистине ударными темпами. И одной из главных «мер воспитания» стало разрушение привычной среды, изменение всей атмосферы в стране. Конец 1920-х годов — это время предельной активизации антирусских сил в государственном и партийном аппарате. Клюева специально вызывали в ГПУ во время процесса над Промпартией и спрашивали о его «отношении к Рамзину» (одному из главных подсудимых). А поэт (как он потом рассказывал) лишь «ломался»: «Рамазинов? Помню. У нас в деревне железом торговал…» По старой памяти мог обратиться к тому же Луначарскому, в выступлениях которого в это время русофобия буквально зашкаливала. Но Клюева он помнил и кое-какую помощь оказывал.