присутствовать при поворотных моментах в судьбах известных людей, Эренбург смещает в своих
воспоминаниях встречу с Власовым на тот мартовский день, когда генералу позвонил Сталин,
вызывая его в Ставку за назначением на Волховский фронт.
Однако, если не обращать внимания на эту особенность творческой манеры Эренбурга, надо
признать, что портрет Власова, созданный Ильей Григорьевичем, — едва ли не самый удачный и
точный во всей литературе о Власове.
«Пятого марта 1942 года я поехал на фронт по Волоколамскому шоссе. Впервые я увидел развалины
Истры, Новоиерусалимского монастыря… Я поехал через Волоколамск. Возле Лудиной горы в избе
помещался КП генерала А.А. Власова.
Он меня изумил прежде всего ростом — метр девяносто, потом манерой разговаривать с бойцами —
говорил он образно, порой нарочито грубо и вместе с тем сердечно. У меня было двойное чувство: я
любовался и меня в то же время коробило — было что–то актерское в оборотах речи, интонациях,
жестах. Вечером, когда Власов начал длинную беседу со мной, я понял истоки его поведения: часа
два он говорил о Суворове, и в моей записной книжке среди другого я отметил: «Говорит о Суворове,
как о человеке, с которым прожил годы…»
О чем Власов мог говорить с Эренбургом?
Конечно, ему хотелось заинтересовать влиятельного журналиста, но вместе с тем ему нужно было
показать себя генералом, и он слегка поддразнивал уважаемого Илью Григорьевича.
Как и всякий русский человек, воспитанный в православии, Власов не был антисемитом. Даже
оказавшись в Германии, он не отказывался [49] работать там в «Вермахт пропаганде» с учеником
Николая Ивановича Бухарина евреем Мелетием Зыковым…
И вместе с тем настороженность и насмешливость по отношению к евреям присутствовали во
Власове всегда.
В похожем на донос рапорте бывший адъютант Власова майор И.П. Кузин «осветил» и эту черту
характера своего начальника.
«За время моего наблюдения за Власовым в 20–й армии я убедился, что он терпеть не мог евреев. Он
употреблял выражение «евреи атаковали военторг» и т.д., и он форменным образом разогнал
работников военторга по национальности евреев. Власов говорил, что воевать будет кто–либо, а
евреи будут писать статьи в газеты и за это получать ордена».
Так что, принимая во внимание и эту черту характера Власова, можно понять, с каким удовольствием
поддразнивал Андрей Андреевич Илью Григорьевича.
Тем более что сделать это было нетрудно.
Говорил Власов про Суворова, чье имя вместе с именами других русских полководцев еще только
начинало снова вводиться в обиход. Возвращение дорогих русскому сердцу имен, конечно же, не
могло не беспокоить наших интернационалистов. Но поскольку исходило оно непосредственно от
Сталина, то и возмущаться было страшновато. Вот и вынужден был Илья Григорьевич, как неделю
назад Ортенберг, поерзывая, внимать бесконечным байкам о Суворове, которыми пересыпал свой
разговор Власов, Суворов, как известно, чрезвычайно гордился тем, что он русский, и всегда щеголял
русскостью.
Однажды он остановил щеголеватого офицера и поинтересовался: давно ли тот изволил получать
письма из Парижа?
— Помилуйте, ваше сиятельство! — ответил незадачливый франт. — У меня никого нет в Париже.
— А я–то думал, что вы родом оттуда, — сказал Суворов.
Не менее едко высмеивал Александр Васильевич и сановную глупость, и пустословие.
Вступая в Варшаву, он отдал такой приказ: «У генерала Н. взять позлащенную карету, в которой
въедет Суворов в город. Хозяину кареты сидеть насупротив, смотреть вправо и молчать, ибо Суворов
будет в размышлении».
Наверняка ввернул Власов в разговор и язвительное замечание Суворова, дескать, жалок тот
полководец, который по газетам ведет войну. Есть и другие вещи, что ему надобно знать. [50]
Разумеется, в нашей попытке реконструировать разговор Власова с Эренбургом много гипотетичного,
но все же исходные моменты этого разговора вычисляются достаточно точно.
Первые реальные победы, первая всенародная слава или, вернее, предощущение этой славы {21} ,
впервые дарованная возможность не стесняться, что ты русский, а гордиться этим, с гордостью
называть имена русских героев — все это пьянило Власова. И это упоительное, захлестывающее
генерала чувство и заставляло Эренбурга любоваться Власовым, но вместе с тем и коробило его.
Тем более что и актерство, подмеченное Эренбургом, тоже наверняка прорывалось в жестах и словах
Власова. Ведь он столько лет — всю сознательную жизнь! — старался не выдать «иррационального»
пристрастия к русскому типу лица, к русской истории, что сейчас походил на человека только что
после долгих лет болезни вставшего с постели. Человек этот идет, но ноги еще не слушаются его,
человек, прежде чем ступить, думает, как нужно поставить ногу, и от этого все движения чуть
карикатурны.
Национальные чувства Власова, пафос его и восторг были глубоко чужды интернационалисту
Эренбургу, но само ощущение пробивающихся в человеке потаенных доселе сил — захватывало.
«На следующий день солдаты говорили со мной о генерале, хвалили его: «простой», «храбрый»,
«ранили старшину, он его закутал в свою бурку», «ругаться мастер»…