В августе 1856 года Некрасов прибыл в Вену, где его ждала Авдотья Яковлевна. Это был его первый выезд за границу, и он провел в Европе почти год, до июня 1857, но, как ядовито заметил Герцен, смотрелся в ней плохо – как «щука в опере». Затем они вместе продолжили путешествие. Скандалы прекратились, в отношениях пары установилась гармония. Этот период мог бы показаться идиллическим, если бы не нотки охлаждения и какой-то «амортизации чувств», то и дело проскальзывающие в письмах Некрасова друзьям. Он писал Боткину из Рима: «Сказать тебе по секрету – но чур по секрету! – я, кажется, сделал глупость, воротившись к… Нет, раз погасшая сигара – не вкусна, закуренная снова!.. Сознаваясь в этом, я делаю бессовестную вещь: если бы ты видел, как воскресла бедная женщина, – одного этого другому, кажется, было бы достаточно, чтобы быть довольным, но никакие хронические жертвы не в моем характере».
Кажется, он раньше своей подруги устал от их близости.
Какие-то качели: чувства то взмывают в облака, то устремляются к земле.
Кому только не описывал Некрасов в письмах перипетии своих отношений с Панаевой! Он вводил в курс дела и Тургенева, и Боткина, и Добролюбова, и Чернышевского… Можно представить, кому и сколько он рассказывал устно.
«А.Я. теперь здорова, – сообщает поэт Ивану Тургеневу, – а когда она здорова, трудно приискать лучшего товарища для беспечной бродячей жизни. Я не думал и не ожидал, чтоб кто-нибудь мог мне так обрадоваться, как обрадовал я эту женщину своим появлением. Должно быть, ей было очень тут солоно, или она точно любит меня больше, чем я думал. Она теперь поет и подпрыгивает, как птица, и мне весело видеть на этом лице выражение постоянного довольства – выражение, которого я очень давно на нем не видал. Все это наскучит ли мне или нет, и скоро ли – не знаю, но покуда ничего – живется».
Еще более отчетливо томление его неудовлетворенной души просматриваются в стихах: «Не торопи развязки неизбежной! И без того она недалека: // Кипим сильней, последней жаждой полны, // Но в сердце тайный холод и тоска… // Так осенью бурливее река, // Но холодней бушующие волны…»
Некрасову то и дело приходила в голову мысль бросить надоевшую подругу, однако жалость и привычка оказывались сильней. Настроения партнера были для Панаевой вполне прозрачны. «Я очень обрадовал АЯ, которая, кажется, догадалась, что я имел мысль от нее удрать, – чистосердечно признается поэт все тому же Тургеневу в феврале 1857 года. – Нет, сердцу нельзя и не должно воевать против женщины, с которой столько изжито, особенно когда она, бедная, говорит пардон. Я по крайней мере не умею и впредь от таких поползновений отказываюсь».
Примиренные, они вернулись в Россию; между ними царили прощение и любовь. Но чуть ли не в вечер возвращения Некрасов отправился к веселым девицам. Времяпрепровождение Николая Александровича с актрисульками и кокотками вошло в обыкновение. Сложился своеобразный ритуал: он уходил в загул, она, оскорбленная, реагировала очень бурно, объявляла о разрыве; он каждый раз каялся, клялся в любви и умолял простить. Они примирялись – до следующего выверта Некрасова.
И так без конца.
Его неверность была так нарочита, что рассматривалась в обществе как изощренное издевательство над Панаевой, с которой, кроме любовных, он был связан многочисленными деловыми и финансовыми отношениями. Н. Г Чернышевский как-то написал в сердцах: «Прилично ли человеку в его лета возбуждать в женщине, которая была ему некогда дорога, чувство ревности шалостями и связишками, приличными какому-нибудь конногвардейцу?»
Чтобы подчеркнуть свое неодобрение, Николай Гаврилович всякий раз после особенно оскорбительной прилюдной выходки Некрасова демонстративно подходил к ручке Панаевой.
Человек внутренне изломанный и тяжелый в быту, не приспособленный к упорядоченной жизни, не признававший верности, Некрасов создал формулу, которую в дальнейшем использовали при оценке его «интимной» лирики, – «проза любви». Чернышевский назвал его «прозу любви» «поэзией сердца». Но некрасовская любовь – это вовсе не любовь, это бурный мир страстей. В нем отсутствовало понятие любви как чувства светлого, созидающего. «Вообще же, как он однажды высказал, он больше всего любил свою собаку, с которой не раз фотографировался, – констатирует современница. – Однажды он пришел к нам совершенно расстроенный и сообщил, что у него пропала собака, и во весь вечер не раз с тоской упоминал об этой потере. «Вот и выходит, что не следует так привязываться к животным», – заметили ему. – «Да ведь это была моя единственная серьезная привязанность в жизни!» – воскликнул он с отчаянием».
Не находя в себе любви, поэт переносил ее отсутствие на всех мужчин и женщин. В его лирике трагедия личная перерастала в трагедию общечеловеческую. Позже он сам, подводя итоги прожитым годам, прозаически, хотя и в рифму, охарактеризовал свое восприятие любви и дружбы: «Он не был злобен и коварен, // Но был мучительно ревнив. //Но был в любви неблагодарен// И к дружбе нерадив».