Это стремление оставило свой след и на жанровых картинках из крестьянской жизни… В первой части они были неприглядны; теперь значительно повеселели. Правда, строгая опека над мужиком была по-прежнему признана необходимой; надо было смотреть во все глаза за простым человеком, чтобы он не сделался пьяницей и негодяем. Надо было зорко смотреть за ним потому, что между мужиками – как утверждал автор – завелось теперь много всякой мерзости. Смущают их разные раскольники и бродяги, восстановляют против властей, а притесненному человеку восстать легко. «Разве трудно подстрекнуть человека, который точно терпит? – говорил Гоголь устами благомыслящего Муразова. – Да дело в том, что не снизу должна начинаться расправа. Дело плохо, когда пойдут на кулаки: уж тут никакого толку не будет – только ворам пожива. Утешайте крестьян словом и получше толкуйте им то, что Бог велит переносить безропотно и молиться в это время, когда несчастлив, а не буйствовать и расправляться самому. Говорите им, никого не возбуждая ни против кого, а всех примиряя». Эти сентиментальные советы автор не оставлял, однако, без поправки, настойчиво советуя помещику заботиться о благосостоянии крестьян и при случае рисуя разные идиллии, в которых описывалось, как веселились сытые и довольные крестьяне, с какой бодростью они трудились и как нежно выражали барину чувства своей привязанности…
Столько консервативно-мирных лучей заставил автор упасть на ту серую картину русской жизни, которую набросал раньше. И помещикам, и крестьянам пророчил он светлую будущность. В раздаче этих обещаний обделил он снова одних только чиновников, т. е. опять не высших, а низших. Про них рассказал он и во второй части «Мертвых душ» много некрасивого.
Лжесвидетельства, доносы, подделка документов, наглый обман с переодеванием, насилие – все поставил он им в счет, и несчастный генерал-губернатор, глядя на них, должен был воскликнуть: «Ни одного чиновника нет у меня хорошего, все – мерзавцы». Гоголю стало, однако, жаль добродетельного начальника, и ему в утешение он попытался набросать тут же силуэт какого-то молодого человека, на лице которого изображались труд и забота, который, не сгорая ни честолюбием, ни желанием прибытков, ни подражанием другим, служил только потому, что был убежден, что ему нужно быть здесь, а не на другом месте, что для этого дана ему жизнь…
Такова была в общих чертах тенденция, какую проводил наш моралист во второй части своей поэмы. Она должна была смягчить впечатление первой части и укрепить в читателе его любовь к многогрешной родине. Автор имел теперь больше права выставлять напоказ свой патриотизм, и вся эта история возрождения грешников и должна была быть сведена в конце концов к прославлению русской натуры. «У русского человека, даже и у того, кто похуже других, все-таки чувство справедливо, – говорил Гоголь… – и нигде в других землях не трепещет так возвышенно пылко молодое сердце, как в России!»
«Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: „вперед!“; кто, зная все силы и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановением мог бы устремить на высокую жизнь русского человека?» – спрашивал писатель, имея уже наготове про себя тайный горделивый ответ.
Его поэма должна была заключать в себе этот призыв ободрения, это давно желанное слово «вперед!» – и потому, конечно, она не могла оборваться на том моменте в жизни героев, о котором автор теперь рассказывал. Если эта вторая часть поэмы была необходима как пояснительное и умиротворяющее продолжение первой, то она сама требовала также продолжения. Нельзя было покинуть этих людей, когда они находились на пути к обновлению. Нужно было пройти с ними весь этот путь и оставить их, если не среди нового дела, то, по крайней мере, в преддверии его. Слишком еще мало было в поэме света и добра, чтобы она могла соответствовать своему назначению, т. е. служить руководством к нравственному перевоспитанию читателя и свидетельством нравственного же усовершенствования автора. Нужна была третья часть, которая относилась бы к первой, как рай относится к аду, свет к тени, добродетель к пороку. Все, на что способно было «справедливое русское чувство», все должно было одеться в плоть и кровь, и только тогда религиозная, патриотическая и нравственная идея автора нашла бы себе полное обнаружение и воплощение.
И Гоголь думал об этой третьей части «Мертвых душ», думал, может быть, в то же самое время, когда отделывал первую и набрасывал вторую.