Это значение стало ясно обеим партиям очень скоро. В 1847 году князь Вяземский, сохраняя свое обычное независимое положение между спорящими партиями, писал по этому поводу: «Странно, что умные и добросовестные судьи сбились со стези умеренности и благоразумия в оценке трудов Гоголя. Это самое доказывает, что тут было какое-то недоразумение. Каждый видел в нем то, что хотелось видеть, а не то, что действительно есть. Иначе как объяснить, что ум и подлость, рассудительность и пустословие, понятия совершенно разнородные, мнения противоположные сошлись заодно в суждении о достоинстве, полезности и многозначительности одного и того же явления. Что люди, провозглашающие наобум какое-то учение западных начал, искали в Гоголе союзника и оправдателя себе, это еще понятно. Он был для них живописец и обличитель народных недостатков и недугов общественных. Эти обличения несколько напоминали им болезненное лихорадочное волнение французских романистов. Это было какое-то противодействие прежним, коренным литературным началам. Они не понимали Гоголя, но, по крайней мере, так могли в свою пользу перетолковать создания его вымыслов. Но что те, которые отказываются и предохраняют нас от влияния чужеземного, что те, которые хотят, чтобы мы шли к усовершенствованию своим путем, росли и крепли в собственных началах, чтобы те самые радовались картинам Гоголя, это для меня непостижимо. В картинах его, по крайней мере в тех однородных картинах, которые начинаются „Ревизором“ и кончаются „Мертвыми душами“, все мрачно и грустно. Он преследует, он за живое задирает не одни наружные и правильные болячки; нет, он проникает вглубь, он выворачивает всю природу, всю душу и не находит ни одного здорового места. Жестокий врач, он растравляет раны, но не придает больному ни бодрости, ни упования. Нет, он приводит к безнадежной скорби, к страшному сознанию»[252].
На самом деле, в этом единогласном признании заслуг Гоголя со стороны людей, которые держались противоположных взглядов на сущность и потребности русской жизни, не было никакого недоразумения. Не говоря уже о том, что западники в Гоголе, действительно, ценили обличителя, а славянофилы поэта, который обещал и был способен показать во всем блеске светлые стороны нашей жизни, Гоголь был в те годы единственным писателем, по произведениям которого, с известными оговорками, можно было судить о наличных силах, двигавших нашей жизнью, и о ее строе. К какой бы партии критик ни принадлежал, он имел перед собой в произведениях Гоголя исторические документы, на которые он мог сослаться. Если в 1855 году, т. е. уже после первых шагов Тургенева, Толстого, Гончарова, Достоевского и Островского, Чернышевский имел право сказать, что гоголевский период в литературе длится по сю пору (1855), что не было в мире писателя, который был бы так важен для своего народа, как Гоголь для России, что Гоголь первый (?) дал русской литературе решительное стремление к содержанию, и притом стремление в столь плодотворном направлении как критическое, и что вся наша литература, насколько она образовалась под влиянием нечужеземных писателей, примыкает к Гоголю[253], – то эти слова становятся полной истиной, если отнести их к тому времени, когда писал Гоголь, т. е. к периоду 1829–1842 годов. В эти годы он был, бесспорно, если не первым по времени, то первым по силе писателем, который действительно давал литературе стремление к содержанию. И если про какой памятник художественного творчества можно было тогда сказать, что он исторический документ, так это только про повесть, комедию или поэму Гоголя. При всех уклонениях в сторону личной лирики и романтизма, в этих памятниках было во многих случаях и уловлено господствующее миросозерцание и настроение их эпохи и дано объективно верное воспроизведение если не всех, то очень многих сторон тогдашней жизни.
Еще в конце 30-х годов Гоголю пришла мысль издать полное собрание своих сочинений. И в 1842 году – спустя несколько месяцев после появления «Мертвых душ» – оно и увидело свет в Петербурге.
Это был итог всей его художественной деятельности, которая на этом годе и закончилась.
XVII