Возьмем ли мы помещичьи типы, и мы сразу видим, что в них дана вся патология дореформенного дворянства с его маниловщиной на чужом труде, с кулачеством Собакевича, не отличающего одушевленного раба от неодушевленного, с ноздревщиной, которая знает, что в силу дворянского своего положения она всегда сумеет вывернуться и не погибнет, с самодурством Кошкарева, который учреждал министерства и департаменты в своей усадьбе, мня себя самодержавным, или, наконец, с благомыслием и добродушием Тентетникова, который прел на корню, избавленный от необходимости к чему-либо приложить свою волю и энергию.
Остановимся ли мы на таких лишь бегло набросанных типах, как, например, Копейкин, и тогдашняя армейская нищета духа и тела предстанет перед нами воочию, и мы поймем, что такое была дореформенная солдатская жизнь – в ее главных, наиболее общих очертаниях, жизнь, так много требовавшая от службы и так мало ценившая человека в служилом. Так же точно при знакомстве с добродушным городничим и его сослуживцами, при встрече со всеми «милыми» чиновниками того губернского города, в котором временно проживал Чичиков, при знакомстве с Акакием Акакиевичем – разве мы не чувствуем и не понимаем, что перед нами лица, которых вскормил, а затем вознес или принизил именно тогдашний бюрократический строй, прививавший всякому начальству своеволие и убивавший всякую свободную волю в подчиненном.
Верно, хотя только в двух-трех штрихах, сумел обрисовать Гоголь и домашнюю интимную жизнь купеческой семьи, и когда затем Островский рассказал нам историю этой жизни подробно во всех деталях, то оказалось, что устои ее – ее косность, мрак ума и погоня за счастьем в самой материальной форме – указаны были верно еще нашим сатириком.
Почти в каждом из гоголевских типов можно найти такую типичность. Всегда выведенное им лицо интересно и само по себе как известная разновидность человеческой природы и, кроме того, как цельный образ, по которому можно догадаться о культурных условиях, среди которых он вырос. В этом смысле Гоголь для своей эпохи был единственный писатель: ничей взор не проникал так в глубь русской жизни, никто не умел придать такую типичность своим образам, и если в оценке художественного рассказа выдвигать на первый план эту способность писателя обнаруживать тайные пружины окружающей его жизни, показывать нам, какими общими течениями мысли, какими чувствами, стремлениями, среди каких привычек живет не одно какое-нибудь лицо, а целые группы лиц, из которых слагается общественный организм, – если эту способность ценить в бытописателе-реалисте, то, бесспорно, историю русского реального романа придется начинать с Гоголя.
Его громадная роль в этой истории теперь ясна каждому, и ее, хоть и смутно, принимали уже первые его читатели – как это видно из критических отзывов, которыми были встречены его сочинения и преимущественно «Мертвые души».
XVIII
Мы помним, как литературная критика старых лет была недовольна тем, что ей давала наша юная словесность, с трудом отстаивавшая в те годы свое право на самобытность и независимость. Всякий раз, когда критик, не желая говорить комплименты своим знакомым, относился более или менее серьезно к своему делу, он начинал жаловаться на отсутствие в нашей литературе самобытной силы, на небрежное отношение писателя к окружавшей его жизни. Он искал, как он выражался, «народности» в литературе и не находил ее. Правда, он сам не всегда мог ответить на вопрос, в чем эта «народность» должна заключаться, и потому часто бывал несправедлив и к крупным талантам, и к писателям среднего дарования, которые в те годы производили тщательные наблюдения над русской жизнью, но не умели облечь их в достаточно художественную форму.