Принимая на себя ведение критического отдела в обновленном «Русском вестнике», Полевой признал в своей руководящей статье[295], что русская литература переживает трудное время. Классицизм пал, писал он, но теперь одно зло сменили другим. Невольно пожалеешь о добром старом времени классического владычества. Старую теорию мы уничтожили, ну а создали ли мы новую? У нас теперь масса трибуналов и полное безначалие в критике. Такая же путаница и в теориях ученых, и в философии. Толпа неверующих разрушителей нападает на Гёте, предпочитает Энеиде – Нибелунги, Рафаэлю – византийскую живопись, отвергает все в Корнеле и Расине, холодно смотрит на творения В. Скотта и любит уродливого Диккенса. Наш вкус – страстность, наше прекрасное – дикость, наша страсть – новизна. Нужно выйти из этого хаоса, надо перейти к времени мирному, к новому тихому воссозданию прежних положительных идей человечества… Это будет новый классицизм, который сумеет ценить Шекспира, отдавая справедливость Корнелю, Кондильяка заменить эклектизмом, безбожие энциклопедистов уничтожить перед светом религии, помирить романтизм и классицизм. Чтобы повернуть литературу на этот путь слияния прежнего сухого классицизма и неистового романтизма (от которого Полевой теперь отрекается), чтобы не позволить литературе одичать в погоне за реализмом – нужна новая критика. Полевой обещает ее в своем журнале. «Эта критика, – говорит он, – не осудит безотчетно на позор прежних условий искусства, но, дополняя их новыми открытиями ума человеческого, воссоздаст их; не станет утверждать, что в искусстве нет никаких условий и в науке существует только слепой опыт без теорий, наконец, такая критика поймет вполне слово „народность“ в уме и науке, сознавая, что при эклектизме человечества каждый народ должен жить своей самобытностью, хотя и не осуждая на бессмыслие и смерть все другие народы».
Своим судом над сочинениями Гоголя Полевой и попытался оправдать эту «новую» критику. Он любил Гоголя за его ранние произведения, в которых реализм был так скрашен романтизмом, и он не терпел Гоголя за его последние создания, за его комедии и «Мертвые души», в которых видел торжество именно той дикости и той страстности, которая заставляла его жалеть о погибшем классицизме, некогда им столь нелюбимом. Следуя новой теории изящного, он в первых же номерах своего журнала забросал Гоголя неучтивыми упреками и обвинениями. Он утверждал, что вся сила Гоголя в одном малороссийском жарте. Захваленный и вознесенный своими поклонниками, писал критик, Гоголь превратно смотрит на свое назначение. Все, что составляет прелесть его творений, теперь исчезает, все, что губит их – постепенно усиливается. «Мертвые души» бедны содержанием, они простое повторение «Ревизора», грубая карикатура, которая перешла за предел изящного. И где в ней прежнее добродушное жартование? Уж если писатель хочет дать нам человека, то пусть он не показывает одну лишь его грязную сторону, а «Мертвые души» – это неопрятная гостиница – клевета на Россию. Сколько грязи в этой поэме! И приходится согласиться, что Гоголь родственник Поль де Кока. Он в близком родстве и с Диккенсом, но Диккенсу можно простить его грязь и уродливость за светлые черты, а их не найти у Гоголя. И автор мог думать, что «Мертвые души» – нравственное поучение?! Неужели в каждом русском можно видеть зародыши Хлестакова и Чичикова?[296]
Такие слова в устах Полевого были одновременно и огульным осуждением Гоголя, и уступкой ему. Закоренелый романтик бранил бездоказательно нашего реалиста, не понимая его, и вместе с тем, конечно, под впечатлением сочинений Гоголя, стал догадываться, что романтизм в литературе свое дело проигрывает и что если реализм Гоголя и очень вреден, то для борьбы с ним нужно нечто иное, чем то, что он – Полевой – до сего времени считал в искусстве правдивым и художественным.
Если критика Полевого в вопросе о литературной и общественной стоимости сочинений Гоголя ровно никакой цены не имеет, то и она, как видим, косвенно свидетельствует о постепенно возраставшем его успехе.
Отзывы других авторитетных критиков были все хвалебные и восторженные.