Гоголь за границей, в период 1836–1841 годов – большая загадка, которую, вероятно, не разъяснят никакие биографические материалы и даже личные признания поэта. В этой сложной душе, полной противоречий, совершалось за этот период времени то таинственное борение, которое художника в конце концов обратило в моралиста и богослова и в юмористе-бытописателе заставило вновь проснуться с подновленной силой старое романтическое миросозерцание. Это было борение сначала очень радостное, полное вдохновенного восторга, а в конце совсем болезненное, истомившее художника и физически, и нравственно.
Как свершалось это одновременное развитие художника-наблюдателя и того же художника, который из наблюдателя становился моралистом и затем богословом, – это едва ли кто расскажет, но для пояснения этой перемены нужно все-таки указать на некоторые настроения и чувства, под власть которых Гоголь подпал в это время, частью ввиду условий новой обстановки, частью в силу неожиданностей или случайностей.
Эти настроения и чувства не были чем-нибудь новым для Гоголя, они от рождения были присущи ему, и уже в первых его трудах, когда он был сентименталист и романтик по преимуществу, они прорывались наружу. Это были – развитое чувство красоты, чувство благоговения перед гением и религиозность, прикрашенная самомнением. За границей эти склонности очень усилились и уже начали угрожать способности художника смотреть на жизнь непринужденным и непредвзятым взглядом, т. е. той способности, которая именно в это время достигла полного своего расцвета.
Чувство красоты, всегда в Гоголе очень чуткое, развиваясь, стало постепенно отдалять его от действительности. Интересы современные, общественные и политические, к которым у нашего писателя никогда большого пристрастия не было, не только не оживились в новых условиях, но, кажется, совсем заглохли. Странствуя по Германии, Австрии и Франции, наш путешественник, как видно из его писем, и не думал присматриваться к тому, что вокруг него творилось. Вся сложная социальная и политическая жизнь Европы 30-х годов прошла мимо него. Нельзя, конечно, от Гоголя требовать, чтобы он сразу обнаружил понимание того, что ему до тех пор было чуждо, но любопытно, что он не проявил даже и слабого интереса к этим сторонам европейской жизни. Он искал за границей, кроме облегчения своих физических недугов, исключительно впечатлений и ощущений эстетических. Вот почему он так любил Италию и преимущественно Рим, в котором за эти шесть лет побывал четыре раза и жил подолгу (6 месяцев в 1837 году, 10 месяцев в 1838 году, 6 месяцев в 1839 году, 4 месяца в 1840 году и 8 месяцев в 1841 году). К другим странам он относился хладнокровно, а иногда очень несправедливо. Швейцария поразила его на первых порах картинами своей природы, но они ему скоро надоели, и он затосковал о русском сереньком небе; масса городов промелькнула мимо него, и он не знал, что сказать о них; повидал он всевозможные исторические достопримечательности в разных городах, но, кроме готических соборов, которые он так любил еще на картинках, ничто не вызвало в нем настоящего неподдельного восторга. Письма Гоголя, писанные не из Италии, очень бесцветны и холодны. Париж оказался «не так дурен», как Гоголь его себе воображал, и понравился тем, что в нем много мест для гулянья; спустя некоторое время наш автор добавил, что на него произвели большое впечатление парижские рестораны и бульвары. Вся поэзия парижской жизни от его нелюбопытного взора ускользнула, как ускользнула и красота немецких городков, которую некогда он воспевал в своем «Ганце Кюхельгартене». «Я сомневался, – писал он в 1838 году, – та ли теперь эта Германия, какою ее мы представляем себе. Не кажется ли она нам такою только в сказках Гофмана? Я, по крайней мере, в ней ничего не видел, кроме скучных табльдотов, вечных на одно и то же лицо состряпанных кёльнеров и бесконечных толков о том, из каких блюд был обед; и та мысль, которую я носил в уме об этой чудной и фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле, так, как исчезает прелестный голубой колорит дали, когда мы приближаемся к ней близко»[209]
. «Эта гадкая, запачканная и закопченная табачищем Германия, которая есть не что другое, как самая неблаговонная отрыжка мерзейшего пива», – говорил в сердцах наш писатель при ином случае[210]. Слова, более чем странные в устах историка, да и эстетика также. Если их можно простить Гоголю, то только потому, что он был влюблен, влюблен страстно в Италию и, как влюбленный, был несправедлив ко всем соперницам своей возлюбленной.