И все это действие, вся эта сцена слепилась в одну картину, без разрывов, без всяких стыков, ведь, казалось, как могут соединяться Женя и Гошка, они и знать-то друг друга не знали, а тут не то чтобы стояли рядком, а один сменял другого очень естественно, будто все находятся в одном помещении или одном пространстве.
11
Он проснулся, встревоженный еще чем-то, дернулся и увидел перед собой троих детей.
Два мальчика лет шести и семи да девочка постарше, сшитые все на одну колодку, одинаково белобрысые, одинаково сероглазые в простеньких линялых одежках и в резиновых, на босу ногу, сапожках, блестевших, как новенькие, от росы.
В руках у всех троих были разномастные цветные бидончики с земляникой, и увидав ее, Кольча открутил стекло, попросил хрипло:
– Продайте!
Дети не шелохнулись. Тогда он полез в карман, достал мятую сотню, протянул ее в окно. Пацаны поглядели на девочку, но она не шевельнулась. Тогда самый маленький смело подошел к машине и протянул бидончик, сказав шепеляво:
– Ешь так!
Топорик открыл дверь, принял бидончик, запустил в него ладошку, отправил в рот пригоршню переспелых душистых ягод.
Пахнуло лесом, теплом и еще чем-то непонятно родным, хотя никогда никакой родни не знал Кольча. Ему вдруг захотелось все бросить – и машину, и чемодан проклятый, – пойти вместе с этими детьми, вернуться в детство, только не свое, интернатское, а этих вот малышей, даже не зная, кто они и откуда.
И он спросил:
– Вы кто?
– Живем здесь, – бойко ответила девочка и протянула руку. За елками, на поляне стоял не замеченный им, нарядно-желтый деревянный дом.
– А молоко у вас есть? – спросил еще.
Девочка кивнула и повернулась, пошла к дому, за ней двинулись послушные мальчики. Кольча вылез из машины, догнал детей.
Дом был сложен из сосновых бревен, солнце освещало его сбоку, уже сойдя со своей высшей отметки, и эти боковые лучи окрашивали строение медовым, казалось, пахучим цветом, где-то за избой кратким, умиротворенным мыком дала знать о себе корова, а на крыльцо, как только они приблизились, вышла красивая большая и босая женщина, повязанная ярко-красной косынкой, – лицо, руки и ноги ее были загорелыми а смотрела она на Кольчу из-под руки, потому как приближались дети от солнца, и приветливо улыбалась, так что Топорику показалось, будто она его ждет, и ждет давно.
Он поздоровался, любуясь женщиной, остановился леред крыльцом и, забыв про молоко, думал, что эта женщина не похожа на Зинаид, и вовсе не потому, что подбородок не равняется по ширине лбу и их нельзя очертить циркулем, а просто потому, что лицо ее было открытым, нелукавым, ясным.
«Может, это моя мать? – подумал Кольча и усмехнулся сам себе, передумав по-другому: – Вот была бы у меня такая мать!
– Здравствуйте, – обращаясь к нему на вы, сказала тем временем женщина глубоким грудным голосом. И вдруг пригласила, словно слышала разговор в лесу: – Заходите, поешьте молочка с ягодками.
Дети, как ангелы, летали, обгоняя друг дружку, поднося Топорику кружку ледяной колодезной воды, мыльце, полотенце, и всякий раз в нем что-то щелкало, ломаясь, какая-то скорлупа трескалась вроде как, и приступали, вливались в кровь беззащитность и покой. Словно добрался он наконец до дому, и все прошлые испытания – от самого неясного рождения – оставались где-то очень-очень далеко, а этот дом и поляна в лесу, на которой он построен, и есть его настоящая, истинная жизнь.
Он снял ботинки, помыл и ноги, вошел в дом босым, сел в угол под образа, под лампадку, перекрестившись неумело, и женщина, похожая на мать, – сказать лучше, женщина, на которую должны походить все матери, подвинула к нему запотевшую крынку с холодным молоком, глиняную кружку и землянику, пересыпанную в глиняное же блюдо.
Он принялся есть, вдыхая запахи леса и тишину, хотя по избе непрестанно, но не как обычные дети, а будто мотыльки, двигались два белобрысых мальчика и девочка.
Все это не походило на правду, вообще – на жизнь. Какая-то сказка или видюшник… Так, может, было когда-нибудь на земле, но не теперь, нет. Сейчас люди боятся друг друга, опасаются за детей, сторонятся пришлых, стараются если и ответить, то не вдаваться, кивнуть да отвернуться. Будто все в черном каком-то приступе или тумане – ни добрых слов, ни добрых дел, каждый за себя, даже напиваются и то как-то в одиночку или уж с самыми близкими, редко в гости стали ходить, и не в том только суть, что бедно живут и денег нет, а вот именно в этом – в черном приступе не то чтобы зла, ненависти, – хотя и этого хватает, – в безнадежности, в черной недоброте, в опаске…
А тут… Это когда-то было, не сейчас…
Но – было? Было ли когда, чтобы люди друг другу дверь без знакомств отворяли, за стол сажали, а уж после спрашивали, как зовут и куда идешь?
– Как зовут вас, – спросила мать, – куда едете?
Кольча назвался, объяснил, что движется в Москву, но вот приустал, зачалил в лесок, попросил прощения за нарушение покоя.
– Поживите у нас, поночуйте в сенце, на сеновале, скоро вернется наш тятя, он на объезде, лесник.