Такую старуху я уже встречал. Это было в Чернобыльской зоне. В таких же одежках женщина в безлюдной деревне на подворье своего дома варила варенье из радиоактивных яблок-паданок. Варила колдовски, как черт в аду в кипящей смоле варит грешников. Но сама она была не из нечистиков, приставленных к огню, — из мадонн, зонных чернобыльских и послечернобыльских, а в недалеком прошлом — партизанских, атомом и войной облученных, преждевременно увядших. Атомная, современная Мадонна. Ева.
Неподалеку от той мадонны Евы находился и Адам. С криво кургузым посохом, опорой и оружием стоял под румяноплодной яблоней, оборонял, охранял от бестолково бродящих гусей полосу спело налитого уже колосом жита. Полностью библейско-пейзанская картина, невообразимая даже для гениального художника. Не дано — духу и дыхания, воображения, жути и ужаса недостанет. А они об этом и не догадывались. Жили, двигались, стремились оставаться и быть.
Нынешнюю золотозубую мадонну звали Валей. Валентиной, как она представилась, когда мы стали знакомиться. Когда я назвался, Валентина всплеснула руками и бросилась обнимать меня:
— Витя, Витечка! Я же тебя семьдесят лет ждала, Витечка ты мой! Семьдесят лет я тебя выглядывала!
Кое-что о чудесах и коленцах времени я уже знал. И знание это занимало и обескураживало меня. С одной стороны, наше вечное несогласие с ним, кривда и упрек ему. Оправдание им: я ни в чем не винен, такое было время, лишь принудительно разжигал печи крематория, стрелял, убивал. Не угадал нелюдь в свое время родиться, потому и промаялся подколодным гадом. С другой, что-то здесь необъяснимое, обычному неподвластное, загадочное. Да, именно время объясняет человека. Лепит, составляет, пренебрегая и мгновением, и вечностью. Тасует, словно колоду игральных карт, прошлое и будущее, играет эпохами, веками, столетиями, как ветреная старуха с косой человеками. Над неким летчиком эта сенокосная старушка уже занесла свою косу, оскалила зубы. До смерти оставалось даже не четыре шага, а миг. И этот миг вдруг затягивается. Летчик успевает сделать то, на что в обыденности понадобились долгие-долгие минуты. И остается жив.
Известный, молодой еще Ван Рипли придремал минуту-другую на взгорке, а прохватился седобородым стариком. Мальчик из любопытства пошел в пещеру, где, как говорили, находился час-полтора. Его чуть не месяц разыскивали с собаками спасатели всей округи. А он самостоятельно вышел из той пещеры, где находился час-полтора. Привидением, призраком бороздит моря и океаны которое уже столетие чайный клипер «Летучий голландец». Мчится по туннелям поезд с вечными тенями застывших у окон пассажиров.
Неужели и я такая же тень из глубин прошлого века, если меня семьдесят лет кто-то здесь ожидал. Неужели и я попал в ловушку безумно игривого времени? Неужели оно принялось играть и со мной, как до этого играла смерть? Не в паре ли они, и их балы да гули и меня в лапти обули. Не тот ли щенок, так жадно желавший больше полувека тому печеной картошки в смертную для матери и сестры ночь. И совсем не мама погибла в ней, а я.
Я волчком закрутился на месте, осмотрел себя со всех сторон. Начал с ног. Нет, кажется, твердо и прочно стою на незнакомом, чужом подворье. И обут не в лапти — те же, что и утром, ботинки. Посмотрел в небо. Облако, зависшее в голубом прогале над яблонькой у забора, цедит сединой, стоит, где и стояло. И кошка, как раньше, посиживает на бетонном пороге, меланхолично покачивает укороченным обсеченным хозяевами хвостом, чтобы держалась дома. Успокаивает. И у Валентины как был один золотой зуб во рту, так и остается единственным. Желтенько острым лучиком пронзает мне глаза, словно испытывает, пробует меня на вкус.
Оставалось лишь ущипнуть себя за какое-нибудь место. Я же чувствовал еще в начале дороги, что день пошел не так. Но чтобы настолько не так. Не хочешь, а вынужден верить и оглядываться. Боже, за что, почему и зачем это мне? Морок, проклятие. Приговор и наказание за мои семьдесят с гаком грешно прожитые годы — так ведь было суждено смертью сестры и мамы. Промашку дали, одумались, иначе откуда этот сегодняшний пролом времени у почти уже мертвой деревни на глазах чернобыльской Мадонны, первородной Евы. И кто я сам?
В последнее время, уже обратно развернутое, как ни удивительно, в детство, мне все чаще приходят на ум старцы, нищие, которые, побираясь, шли по проселкам от деревни к деревне, от дома к дому. Седые старики, деды, иногда и слепые, с поводырями, сиротами-хлопчиками. Лапти, белого рядна портки и сорочки. На лицах покой, умиротворение и согласие — судьбоносная пропись их дорог и жизни. Через плечо перекрестом белые сумы с подаянием — горбушками, окрайцами, кусочками черного хлеба. На закате солнца сумы обычно набиты выпирающими ржаными краюхами милостыни.