Нильс Люне поспешил на родину, он не мог снести одиночества среди чужих лиц, но чем более приближался он к Копенгагену, тем настойчивей спрашивал себя, что его там ждет и зачем он не остался за границей. Кто у него в Копенгагене? Фритьоф не в счет, Эрик поехал учиться в Италию, стало быть, и он не в счет, ну, а фру Бойе? Странные у них отношения. Теперь, сразу после смерти матери, мысль о ней не то чтобы оскорбляла его, но была не в ладу с его настроением. Как чуждая нота. Будь она его невестой, молоденькой, краснеющей девушкой, он после исполнения сыновнего долга спешил бы к ней без всяких угрызений. И как ни старался он взглянуть на все со стороны, уговорить себя, что перемена его к фру Бойе одно мещанство и ограниченность, слово «богема» безотчетно вертелось в голове незваным именем неприятного чувства, неискоренимого ни какими доводами, и, будто в подкрепление этих мыслей, он, как только оставил за собой свои прежние комнаты у городского вала, отправился с визитом к статскому советнику, а не к фру Бойе.
На другой день он пошел уже к ней, но ее не застал. Швейцар объяснил, что она наняла дачу у самого Эмиликнльде, и Нильс удивился, потому что рядом было поместье ее отца.
Он собрался к ней поехать.
Но назавтра пришла записка от фру Бойе; она назначала ему свиданье в своей городской квартире. Бледная племянница видела его на улице. Пусть он приходит в час без четверти, и непременно. Она все объяснит ему,
Письмо встревожило его не на шутку, и сразу он вспомнил, как тонко и сочувственно поглядывала на него позавчера статская советница, как она вдруг улыбалась и умолкала, значительно умолкала. Да что же это такое? Господи, да что же это такое?
Вмиг прошло предубеждение против фру Бойе, он даже сам себя уже не мог понять. Он места себе не находил от волнения. И если б они хоть переписывались, как люди разумные! В самом деле, отчего он не писал ей? Ведь не сослаться же на недосуг! Странно, до чего дает он завладеть собой всякому новому месту. И все остальное забывает. Нет, не забывает, но то, что не рядом, отодвигается в дальнюю даль, и он погребает его под более близким. Точно под горою. И не поверить, что у него есть фантазия.
Наконец–то. Фру Бойе сама отворила входную дверь прежде, чем он позвонил. Она ничего не сказала, только пожала ему руку долгим, соболезнующим пожатием; газеты сообщили о его утрате. Нильс тоже ничего, не сказал, и так, молча, они прошли по первой комнате меж двумя рядами стульев в красных полосатых чехлах. Люстра тут была закутана бумагой, окна забелены. В гостиной все оставалось как прежде, только спущены на открытых окнах жалюзи, и ветерок играл ими, и они бились об углы оконниц. Отблеск залитого солнцем канала сеялся сквозь желтые планки, рисуя по потолку зыбкий квадрат, откликавшийся на легкие движения волн. Гостиная, затаясь, замерев, выжидала…
Фру Бойе никак не могла решиться, куда бы сесть, наконец выбрала качалку, проворно обтерла с нее пыль носовым платочком, однако не села, а встала сзади, за спинкой, и положила на нее руки. Она еще не сняла перчаток и высвободилась только из одного рукава черной мантильи, надетой поверх клетчатого шелкового платья в совсем маленькую клетку, как и широкая лента на большой соломенной шляпе, почти скрывавшей ее лицо, особенно когда она, изо всех сил толкая качалку, опускала голову.
Нильс сел на стульчик у фортепьяно, подальше от нее, словно готовился услышать что–то неприятное.
— Так ты знаешь, Нильс?
— Нет, но что же это, чего я не знаю?
Качалка замерла.
— Я помолвлена.
— Вы помолвлены? Но отчего… Как же?..
— О, ради бога без этого «вы», что еще за глупости! — Она почти с вызовом оперлась о качалку. — Пойми, мне нелегко все тебе объяснить. Я объясню, конечно, но только ты должен мне помочь.
Ничего не пойму; ты помолвлена или нет?
Я же тебе сказала, — ответила она с мягким укором и подняла на него глаза.
— О, значит, я могу позволить себе вас поздравить, фру Бойе, и от души поблагодарить за приятные часы, проведенные вместе, — Он встал и несколько раз комически поклонился.
— И ты можешь так со мною расстаться, так спокойно? Я помолвлена, и, значит, все кончено, и о том, что нас соединяло, о старой, глупой истории можно не вспоминать! Было и нет. И следа не осталось. О Нильс, неужто память тех милых дней ничего больше не скажет твоему сердцу, и никогда, никогда ты не вспомнишь обо мне, не затоскуешь? И ты не обласкаешь мыслью милое прошлое, не доведешь его в мечтах до полноты, какой оно могло достигнуть? Нет? И ты можешь растоптать это все? Нильс!