Разделились на две группы. Эрик, Фенимора и тетушка с приятельницей сели в шлюпку, остальные в лодку консула. Первая лодка отправилась пораньше, с тем чтоб потом отдалиться от берега, а вторая направилась прямо к суше; причиной этого распорядка было желание послушать, как летит в такой тихий вечер песня над водой. Эрик с мандолиной и Фенимора поместились на корме в первой лодке, но надолго забыли про пенье, совершенно поглощенные необычайно ярким свечением воды. Беззвучно скользила лодка, и матовую гладь рябило убегающими линиями и кругами бледного света, он едва озарял только сами эти круги и линии и лишь изредка вдруг вспыхивал тонким сияньем и дымком поднимался над фьордом. Он бело сверкал на веслах, убегал назад дрожащими, тающими кольцами и брызгал с лопастей фосфорным дождем, который гас в воздухе, но капля за каплей поджигал моду. Стояла мертвая тишь, и взмахи весел словно меряли тишину равными паузами. Нежно лег на глухую глубь серый сумрак, а лодка и люди в ней слились в темное единство, откуда морское свечение выхватывало лишь вспышки весельных ударов да время от времени спокойное, темное лицо матроса. Все примолкли, Фенимора студила руку в воде, и они с Эриком глядели назад, на световую сеть, беззвучно протянувшуюся за лодкой и уловлявшую их мысли в светлое плетево.
Крики с берега заставили их очнуться, и они спели два итальянских романса под мандолину.
Потом они снова умолкли.
Наконец пристали к мосткам в саду. Консульская лодка стояла гам пустая, общество удалилось в комнаты. Тетушка с приятельницей последовали за всеми, а Эрик с Фениморой остались на берегу и смотрели, как шлюпка возвращается к судну. Выше по берегу шикнула садовая калитка, все стихали всплески весел, и вокруг мостков замирала вода. Вот шорох прошел по черной листве, как вздох; он затаился до поры, а теперь легонько полистал деревья, и улетел, и оставил их наедине.
Они тотчас отвернулись от воды и посмотрели друг на друга. Он взял ее за руку, медленно, точно испрашивая разрешения, привлек к себе и поцеловал.
— Фенимора, — шепнул он, и они пошли по темному саду.
— Ты сама давно все знаешь, — сказал он. Она кивнула. И они снова пошли, и снова звякнула калитка.
Эрик не мог заснуть, придя наконец к себе в комнату после того, как выпил со всеми кофею и распрощался на ночь.
В комнате было душно; он распахнул окна; потом бросился на кровать и вслушался.
Его потянуло в сад.
Как пропитался звуками весь дом! Вот шлепают туфли консула, вот заглянула на кухню фру Клауди проверить, погашен ли огонь. Но Нильсу–то на что понадобилось рыться в такую нору у себя в сундуке? Ш-ш! Ах, это мышка скребется. Вот кто–то наверху прошел в одних чулках. Вот двое прошли. Наконец–то! Он отворил дверь в свободную гостевую и вслушался; потом проскользнул к окну, отворил его и свесился во двор. Через диванную можно пробраться в сад. Если кто встретится ему, он скажет, что забыл на мостках мандолину и хотел уберечь от росы. На всякий случай он даже повесил ее за спину.
В саду стало светлее; подул ветерок, взошел мутный месяц и протянул дрожащую серебряную тесьму от мостков к «Берендту Клауди».
Он вышел на насыпь, которая окружала сад и потом, петляя вокруг дамбы, тянулась к самому молу. Ему все время приходилось пробираться по наклонным каменным глыбам.
К мысу он вышел запыхавшись и бросился на скамью.
Высоко у него над головой качался красный фонарь маяка, едва слышно вздыхая железной цепью, а флаг нежно похлопывал по древку.
Месяц стал чуть–чуть ясней и бросал робкий, бледный свет на тихие суда в гавани и на путаницу островерхих крыш городка и белые, темноглазые фасады. А позади, господствуя над всем, спокойно и светло стояла церковная колокольня.
Он, забывшись, оперся на спинку скамьи, и к сердцу подкатила сладкая волна, и вмиг он почувствовал себя несказанным богачом и счастливцем. Ему почудилось, что Фенимора может подслушать каждую страстную мысль его, выраставшую из счастья побег за побегом, и он встал, ударил по струнам мандолины и с вызовом спел сонному городку:
Не спит моя услада
И слушает меня!
Не спит моя услада
И слушает меня!
Сердце у него рвалось от радости, и слова старой народной песни так и просились наружу.
Потом он затих; память о тех днях, когда он вдруг казался себе слабым, жалким и несчастным, больно подступила к душе, как подступают к глазам слезы; он снова опустился на скамью и, забыв руку на струнах мандолины, остановил немигающий взгляд на сероватой, широкой глади фьорда, где лунным мостом, мимо темных судов, к дальним холмам, шла тонкая, задумчивая полоска небесно–синей земли, пробираясь сквозь белый туман.
И воспоминания стали светлеть, светлеть, словно пронизались гнетом зари.
Не спит моя услада
И слушает меня!
11