Быть может, ее пенье до того ошеломило его потому только, что он не знает толка в музыке? Ему хотелось в это поверить, ведь он успел сжиться с прежним милым, иным ее образом. Когда она сидела над шитьем, говорила спокойно и ровно, светло и доверчиво вскидывала на него взгляд, сердце его рвалось к ней, как к родному крову. Он хотел унизиться перед ней, упасть к ее ногам, назвать святою. Всегда он безотчетно тосковал по ней, не только по той, какая она теперь, но и по ее детству, по прежним дням, когда он знать не знал ее; и, бывая с ней наедине, он все заводил речь о прошлом, заставлял ее рассказывать о смешных прегрешениях, проказах и горестях, какими полно всякое детство. И он жил этими воспоминаниями, склонялся перед ними с тревогой и ревностью, томился, мечтая ухватить тонкие, ускользающие тени, занять среди них неположенное ему место. А это пенье решительно застигло его врасплох, как ошеломляет нас ширь, вдруг открывшаяся за поворотом лесной дороги, и как все извивы милых, давно изученных тропок вмиг сводятся на нет мощным росчерком метавших вдали холмов. Но не мираж ли то был, не пригрезилась ли ему эта ширь во время ее пенья? Ведь вот же она снова заговорила, в точности как всегда, и опять так прелестно сделалась прежнею собою. Уверился же он по тысяче признаков, как тихо воды ее души, без бурь и волн, мирно отражают синее звездное небо…
Такою полюбил он Фенимору, такою видел ее, и так она вела себя с ним. Здесь не было сознательного притворства, ибо столько правды было в том, что каждое слово его, мечта, помысел с мольбой и поклонением достигали той самой Фениморы, какая ему виделась, так естественно было ей красоваться в наряде, им для нее облюбованном. Да и до того ль ей было, чтоб во всяком оставлять верное и точное впечатление, когда все мысли ее устремлялись к одному, к одному только Эрику, избраннику сердца, которого она полюбила со страстью, для нее самой неожиданной, с поклонением, даже испугавшим ее. Она–то думала, что любовь — сладкий дар, а не томящая тревога, полная страха, приниженности и сомненья. Сколько раз, когда ей казалось, что признание просится с его губ, она думала, что долг ее — прикрыть ему рот ладонью, не дать говорить, повиниться перед ним, открыть ему, что она обманщица, что она ничуть не стоит его любви, что она земная, обычная, и ничего в ней нет возвышенного, и, напротив, так много дурного, даже гадкого. Она чувствовала себя такой лгуньей под его восхищенным взглядом, такой лукавицей, когда делала вид, будто его избегает, такой преступницей, когда, молясь на ночь, не могла просить у Бога, чтобы он отвратил от нее Эрика ради его высокой судьбы. Ведь земная ее любовь затянет его вниз.
Эрик полюбил ее против воли. Он всегда лелеял благородный, строгий идеал, с тихой печалью в чертах и прохладой святилища, веющей от незыблемых складок убора; но прелесть Фениморы одолела его. Он не мог противиться ее красоте. В ней было столько свежей, неосознанной чувственности; когда она шла, шаги ее шептали о ее плоти, движенья ее рассказывали о ее наготе, ее неподвижные позы бывали зачарованно красноречивы, и тут уж она ничего не могла поделать, она не могла бы призвать их к молчанью, если б о чем и догадалась. Никто не понимал этого лучше Эрика, и он вполне сознавал, какое место в его влюбленности занимает телесная ее красота; оттого он и артачился, ибо в душе его жила возвышенная мечта о любви, мечта, порожденная, быть может, не одной поэзией и традицией, но и глубинами его натуры, обычно не выходившими наружу. Как бы там ни было, ему пришлось сдаться.
Эрик еще не открылся Фениморе, когда «Берендт Клауди» встал неподалеку на рейде. Он шел разгрузиться выше по фьорду, потому не вошел в гавань, а консул безмерно гордился своей шхуной и хотел похвастаться ею перед гостями, и вот однажды вечером было решено отправиться туда на лодках и отпить на борту чаю.
Погода выдалась чудесная, безветренная, и все были весело расположены. Время проходило, в удовольствиях, пили английское пиво, хрустели английскими печеньями, огромными, как луны, и ели копченую макрель, выловленную в Северном море. Качали насос, пока он всех не обрызгал, забавлялись компасом, черпали воду большой жестяной бадьей и слушали, как рулевой играет на гармонике.
Совсем смерклось, когда собрались возвращаться.