— Нет, нет, дайте мне говорить у ваших ног, я заслужила это унижение! О, если бы вы знали, как я страдаю и сколько уже выстрадала, вы, может быть, сжалились бы надо мной! Даже не прощая меня, вы бы поняли по крайней мере, что из-за дурного воспитания, одиночества, эгоизма окружающих моя душа осталась в потемках…
Ободренная молчанием слушателей, Бланш продолжала:
— От природы я не зла, но честолюбива; брат промотал мое приданое и обрек меня на бедность, прозябание, зависимость и базбрачие. Я его простила и даже стала трудиться, дабы помочь ему сохранить положение в обществе. Я вынуждена была жить у чужих, равнодушных людей, воспитывать чужого ребенка, хотя мечтала, как и всякая женщина, сделаться матерью…
Она медленно поднялась. Ее стройность и изящество бросались в глаза. Да, из нее могла бы выйти прекрасная супруга, гордость мужа и почтенная мать семейства. Такая мысль возникла у Сен-Сирга. Он подумал, что, возможно, и впрямь влияние дурных людей, роковое стечение обстоятельств помешали Бланш выполнить свой благородный долг. И сердце старика смягчилось.
Чувствуя, что чаша весов склоняется на ее сторону, гувернантка добавила:
— Но хотя брат прокутил все, что у меня было, и принудил меня к самому ужасному одиночеству, к одиночеству душевному, разве я когда-нибудь упрекала его за то, что мне пришлось пожертвовать ради него собственным счастьем? Ведь я его люблю, несмотря на все недостатки… И если я вступила на пагубную стезю, которая привела меня сюда, то это из-за него…
Бланш умолкла, задыхаясь от волнения; затем тихо спросила:
— Неужели так поступают бессердечные женщины, чуждые высоким человеческим чувствам?
Поскольку слушатели все еще молчали, она ответила сама:
— Нет, не правда ли? Я все-таки по-женски добра и питаю к брату материнскую нежность… Говорю это вам, господин Сен-Сирг, а также и вам, господин Леон-Поль, чтобы хоть сколько-нибудь умерить ваше презрение: для меня оно горше самого горького яда…
Богач и бывший учитель не знали, как себя держать и чем ответить на этот порыв, эту скорбь, это неожиданное раскаяние. Прекрасная грешница была уже не так бледна; участливый взгляд Сен-Сирга сулил надежду. И м-ль де Мериа заговорила вновь:
— Вы только что выразили сожаление, что я не такая, какою хотела казаться… Но, право, я не лицемерна, хотя и дала вам повод так думать.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Сен-Сирг. — Попытайтесь оправдаться в моих, глазах.
— О, это — мое самое заветное желание! Выслушайте! Сюжет разыгранной нами комедии был подсказан не воображением, а сердцем. Приписанные мне самозваным д'Эспайяком чувства, столь понравившиеся вам, не выдуманы: просто у меня не было возможности найти им применение.
— Будто бы? — недоверчиво протянул Леон-Поль.
— Вы не верите… Увы, я не вправе обижаться. Но ведь фантазия отражает то, что у нас в душе; не так ли, господин Сен-Сирг?
— Возможно.
— Мой вымысел стал бы реальностью, если бы я встретила настоящего д’Эспайяка…
— Хотелось бы верить.
— Но этого, к сожалению, не случилось, и мне оставалось лишь одно — мечтать. Мой ум старался дать пищу сердцу…
Устремив на Сен-Сирга большие, бархатисто-черные глаза, Бланш ожидала, что ее слова произведут должный эффект. Но старик почувствовал фальшь в ее взгляде.
— Надеюсь, мадемуазель, вам удастся осуществить свои благородные мечты менее предосудительным способом, — сухо сказал миллионер, не позволяя сочувствию закрасться в сердце. Он боялся чар этой сирены, мало-помалу начинавших действовать на него. — Можете идти, — прибавил он. — Господин Леон-Поль проводит вас. Через несколько дней вы узнаете о моем решении. Я отношусь к вам отнюдь не враждебно, но мне надо поразмыслить обо всем, что произошло. Меня глубоко возмущает подлец, оказавший вам содействие; однако, повторяю, я не испытываю к вам неприязни. Идите, мой друг, — обратился он к Леон-Полю. — Проводите мадемуазель и возвращайтесь поскорее; нам нужно о многом переговорить.
Гувернантка, рыдая, повторяла сквозь слезы:
— Сжальтесь, сжальтесь! Я не умею защитить себя и сама не знаю, что говорю, я слишком взволнована… Пощадите меня!
Она надела шляпку, опустила вуаль и послушно последовала за учителем. Весь ее вид свидетельствовал о глубоком отчаянии: она шла, низко опустив голову, сгорбившись, пошатываясь, и нервными движениями, дрожа как в лихорадке, запахивала на себе мантилью.